— Спеть? Уж не про твою ли мать, которую бросили на телегу и увезли к москалям? Уж не про твоего ли отца, которого повесили на трубе пивоварни? Я хочу проклясть ту ночь, когда родилась, и себя самое заодно, и каждого человека, которого встречала на своем веку. Назови мне хоть одного, который на поверку не оказался бы хуже, чем его слава.

— Когда ты начнешь петь, тебе станет веселей, а я так хотел бы, чтоб ты нынче была веселая.

— Если ты видишь сейчас кого-то, кто играет или смеется, знай, что он умеет притворяться. Кругом только горе и позор, это в наказание за наши грехи и нашу испорченность сюда пришли немцы и осаждают наш город. Ты слышишь выстрелы? Пусть себе палят. Почему ты не идешь нынче вечером, как обычно, на городской вал, чтобы выполнить свою обязанность, а вместо того лежишь здесь и бездельничаешь?

— Бабушка, а ты не можешь сказать мне на прощанье хоть одно ласковое слово?

— Какие там ласковые слова? Всыпать бы тебе надо, если б я не стала такая недужная и до того сгорбленная под бременем годов, что уже и поднять лицо к небесам мне не под силу. Хочешь, я предскажу тебе твое будущее? Разве не прозвали меня люди Сивиллой? Хочешь, я напророчу, что косая складка над твоими бровями означает внезапную смерть? Я могу заглянуть в будущее на много лет вперед, но, как далеко ни заглядывай, не видно ничего, кроме зла и подлости. Ты хуже, чем я, а я хуже, чем была моя мать, и все, что ни рождается на свет, оказывается хуже, чем то, что умирает.

Она поднялась с каменного пола и перемешала дрова в очаге.

— Я могу объяснить тебе, бабушка, почему я нынче подсел к тебе и почему просил сказать мне хоть одно ласковое слово. Сегодня днем наш старый генерал-губернатор приказал, чтобы этой же ночью все женщины, молодые и пожилые, здоровые и хворые, покинули город, чтобы не отнимать у мужчин кусок хлеба. А кто не выполнит приказ, поплатится за это жизнью. Как же ты, которая вот уже десять лет не ходила дальше, чем по крепостному двору до кладовой, сможешь выжить в лесу и поле да еще в такой холод?

Она засмеялась, и колесо прялки начало крутиться все быстрей и быстрей.

— Ха-ха-ха! Ничего другого я и не ждала в награду за то, что столько лет преданно караулила припасы этого важного господина и следила за всем его добром. А ты, Ян! Тебе страшно, что не останется больше подле тебя человека, который испечет для тебя пирог и постелит тебе постель на скамейке? Разве дети могут испытывать какие-нибудь другие чувства? Воспоем же хвалу Господу, который наконец-то занес над нами кнут своего гнева!

Ян обхватил руками свои кудрявые, русые волосы.

— Бабушка, бабушка!

— Ступай, сколько раз тебе говорить, а мне дай спокойно допрясть мой лен, до тех пор, пока я сама не открою дверь и не выйду отсюда, чтобы навсегда распрощаться с земной жизнью.

Он сделал несколько робких шажков в сторону прялки, потом вдруг повернулся и вышел из помещения.

Прялка гудела и жужжала, пока в печи не выгорел огонь. А на другое утро, когда Ян-трубач вернулся домой, здесь уже никого не было.

Осада была продолжительной и тяжелой. Совершив богослужение, все женщины заснеженным февральским днем покинули город, а больных и слабых везли на телегах либо несли на носилках. Вся Рига превратилась в мужской монастырь, но мужчины ничего не могли дать просящим подаяния женщинам, которые время от времени пробираясь через городской вал. Мужчинам и самим едва хватало хлеба, а в конюшнях оголодавшие лошади рвали друг друга па куски либо грызли пустые ясли и проедали большие миры в стенах. Над выгоревшими предместьями висел дым, а по ночам солдат часто будил тревожный набат, заставляя их выдергивать сабли из ножен.

Когда Ян-трубач возвращался в каземат, который служил жильем для него и для бабушки, он почти всякий раз заставал на скамье приготовленную постель, а рядом на столе — плошку с какой-нибудь заплесневелой едой. Рассказывать об этом он стеснялся, но поначалу был немало напуган. Ему думалось, что его бабушка погибла среди снежных заносов, а теперь раскаивается, что была с ним так сурова, и потому дух ее не находит покоя. От страха его била дрожь, и не раз он предпочитал ложиться на пустой желудок или ночевать на городском валу прямо в снегу. Но подкрепившись молитвой, он становился несколько спокойнее, а под конец начал пугаться еще больше, когда, воротясь домой, заставал незастеленную скамью и пустой стул. Тогда он садился к прялке и тихонько нажимал ногой на педаль и прислушивался к привычному гудению, которое слышал изо дня в день с самого своего рождения.

И вот однажды утром генерал-губернатор, прославленный семидесятипятилетний Эрик Дальберг, услышал громкую перестрелку. Он нетерпеливо и с досадой оторвался от своих чертежей и архитектурных восковых моделей. Как напоминание о светлых странствиях времен юности в царство красоты на стене у него висели превосходные гравюры с изображением римских развалин, но его еще минутой ранее кроткое лицо гневно нахмурилось, и жесткие складки побежали от узких, плотно сжатых и почти белых губ. Он поправил большой алонжевый парик и провел пальцами по жидким усикам, а спускаясь по лестнице, громко ударял саблей по ступеням и при этом вздыхал.

«Мы, шведы, мы ведь прямые потомки королей династии Ваза [9], которые к старости могли только проклинать и чертыхаться, а под самый конец начали бояться темноты в своих собственных покоях… на дне своей души мы храним черное семя, из которого с ходом лет произрастет ветвистое дерево, усыпанное горчайшими плодами».

Дух его, покуда он шел, становился все более непримиримым, все более ожесточенным. Выйдя, наконец, на вал, он уже ни с кем не заговорил.

На валу выстроились несколько батальонов с развернутыми знаменами и барабанным боем, но стрельба тем временем стихла. Теперь через городские ворота возвращались разрозненные кучки усталых и окровавленных бойцов, которые в очередной раз отбили вражескую атаку. Позади всех двигался изможденный старик, грудь его пересекал красный след сабельного удара, но на выпрямленных руках он из последних сил нес перед собой тело убитого мальчика.

Эрик Дальберг козырьком приставил руку к глазам, чтобы лучше видеть. «Интересно, а убитый мальчик, уж не Ян ли Трубач из крепости? Его можно узнать по кудрявым каштановым волосам».

Под сводами крепостных ворот измученный старик опустился на каменный столбик и остался сидеть, на груди — рана, на коленях — мертвый мальчик. Несколько солдат склонилось к нему, чтобы осмотреть его рану, они содрали с его плеч окровавленную рубашку.

— Боже! — вскричали они, отпрянув. — Да ведь это женщина!

Полные удивления, они склонились еще ниже, чтобы увидеть ее лицо. Голова косо прислонилась к стене, меховая шапка съехала, седые пряди упали на лоб.

— Да ведь это Гуннель-ключница, это наша Сивилла!

С трудом дыша, Гуннель открыла меркнущие глаза.

— Я не хотела, чтобы мальчик оставался один-одинешенек в этом, полном зла, мире, но после того, как, надев мужское платье, я начала днем и ночью вместе с другими нести свою службу на валу, мне думалось, что я по праву могу есть хлеб вместе с мужчинами.

Солдаты и офицеры в полной растерянности поглядели на Эрика Дальберга, чей приказ нарушила старуха. Он стоял такой же замкнутый, мрачный и суровый, но шапка задрожала у него в руке, и он оперся о каменную стену.

Затем он медленно повернулся лицом к батальону и тонкие губы пришли в движение:

— Склонить знамена! — приказал он.

МАЗЕПА И ЕГО ПОСЛАННИК

В роскошно убранной опочивальне стояла кровать с балдахином и пучками перьев на каждом углу. За неплотно задернутым пологом лежал шестидесятитрехлетний старик, одеяло у него было натянуто до самой бороды, длинные, седые волосы разметались по подушке. Лоб у старика был заклеен пластырем. Старик этот был Мазепа.

Возле постели, на ковре, среди пузырьков с лекарствами лежало несколько волюмов с латинскими и французскими стихами, а у дверей маленький, высохший до костей священник шепотом переговаривался с двумя посланцами от Петра в зеленых мундирах.

вернуться

9

Ваза — шведская королевская династия (1523–1654).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: