Гэллоуэй не знает, сколько Мьюзеку лет, и никогда не спрашивал его ни о возрасте, ни о том, из какой именно европейской страны он был вывезен еще ребенком. Ему известно лишь, что Мьюзек вместе с родителями и не то пятью, не то шестью братьямии сестрами переплыл океан на корабле, полном иммигрантов, и что жили они сперва в предместье Филадельфии. Куда подевались его братья и сестры? Этой темы они никогда не касались, не говорили и о том, чем занимался Мьюзек два десятка лет, до того как приехал один в Эвертон и осел здесь.

Похоже, в свое время он был женат: где-то на юге Калифорнии у него есть дочь, которая шлет ему письма и фотографии внуков. Но в гости к отцу она не приезжает, и он к ней не ездит. Может быть, Мьюзек развелся? Или овдовел?

Был в его жизни период, когда он работал на фабрике роялей, — вот и все, что знает Гэллоуэй. В Эвертон Мьюзек явился при деньгах и смог купить дом. Вероятно, ему уже перевалило за шестьдесят, а кое-кто утверждал, что и за семьдесят, — что ж, вполне возможно.

Он и сейчас работал с утра до вечера в мастерской, которую устроил себе в задней комнате, с той стороны дома, где второй этаж оказывался первым, и мастерская сообщалась со спальней. В этой мастерской они сидели зимними вечерами, когда на веранде было холодно. Толстые, неуклюжие на вид руки Мьюзека возились с какой-нибудь тонкой работой. Посреди мастерской стояла плавильная печь, вокруг — верстаки, на водяной бане разогревались банки с клеем, на полу валялись стружки.

Мьюзек брался за работу, требующую особого терпения, — реставрировал старинную мебель и футляры старинных часов, а то еще изготовлял по заказам всякую затейливую утварь, шкатулки, сундучки с инкрустацией из красного дерева или палисандра.

Они подолгу сидели и молчали вдвоем, с удовольствием наблюдая за беготней бейсболистов, покуда солнце медленно исчезало за деревьями, а воздух мало-помалу становился таким же темно-синим, как небо.

Зимние вечера в мастерской были неотделимы для Дейва Гэллоуэя от запаха стружек и столярного клея. Летними вечерами на веранде царил другой запах, и его тоже ни с чем было не спутать — пахло трубкой, которую короткими затяжками курил Мьюзек. Он предпочитал необычный табак, с едким, но как-то по-особому приятным запахом. Этот запах волнами наплывал на Гэллоуэя вместе с ароматом травы, скошенной в окрестных садах. Табачным духом пропиталась одежда Мьюзека, его спальня, да и он сам.

Странно, что такой умелый, искусный в мелкой работе мастер, расколов трубку, небрежно обмотал ее проволокой. При каждой затяжке воздух прорывался сквозь трещину с шипением, напоминающим сиплое дыхание больного.

— С кем завтра игра?

— С Редли.

— Наших расколошматят.

Бейсбольные соревнования проводятся каждое воскресенье, и Гэллоуэй ходит смотреть их на стадион, а Мьюзек довольствуется тем, что следит за игрой со своей веранды. Зрение у него поразительное: из такой дали он различает игроков, а после соревнования может перечислить всех местных жителей, смотревших игру.

Бейсболисты на площадке двигались все медленней, голоса звучали глуше, свистки — реже. Мяч был едва виден в сумерках, становилось сыро; воздух, не шелохнувшийся за целый день, теперь словно просыпался.

Обоим приятелям, наверно, уже не терпелось вернуться в дом, где их ждали обычные субботние радости, но словно по молчаливому уговору оба чего-то ждали и не двигались с места, пока все фигурки в белой форме не сгрудились в углу площадки, чтобы выслушать замечания тренера.

Почти совсем стемнело. В домах по соседству громче звучали радиоприемники, одни окна загорались, другие оставались темными: там смотрели телевизор.

И только тогда они переглянулись, словно говоря:

— Ну что, пошли?

Странная была у них дружба. Ни Гэллоуэй, ни Мьюзек уже не помнили, как она началась, и, казалось, не чувствовали, что между ними двадцать лет разницы.

— Вроде бы сегодня мне надо взять реванш.

Это был единственный недостаток столяра: он не любил проигрывать. Нет, не злился, не стучал кулаком по столу. Чаще всего вообще ничего не говорил, но надувался, как ребенок, и бывало, после обидного проигрыша Мьюзек, встречая Гэллоуэя на улице, притворялся, что не замечает его.

Мьюзек поворачивал выключатель, и они погружались в еще более безмятежную, убаюкивающую атмосферу. Гостиная, обставленная красивой, заботливо отполированной мебелью, была уютная, чистенькая, словно в ней хозяйничала женщина, и Гэллоуэй ни разу не заставал здесь ни малейшего беспорядка.

Как всегда, кости и фишки уже лежали на стоящем между двумя креслами низком столике, освещенном торшером; друзьям нравилось, чтобы остальная часть комнаты тонула в сумраке, в котором лишь слабо поблескивала полировка на мебели.

Бутылка ржаного виски и два стакана тоже были приготовлены заранее; оставалось только принести из кухни лед и сесть за игру.

— Ваше здоровье.

— Ваше здоровье.

Гэллоуэй пил немного, от силы стаканчика два за вечер, а Мьюзек успевал пропустить пять-шесть, но выпитое никак на нем не сказывалось. Каждый бросал кости.

— Шесть! Мне начинать.

Потом часа два их жизнь была подчинена ритму падающих костей и передвигаемых фишек, черных и желтых. Посапывала трубка, едкий табачный запах постепенно обволакивал Гэллоуэя. Изредка кто-нибудь ронял несколько слов, вроде:

— Джон Данкен купил новую машину.

Или:

— Говорят, миссис Пинч продала ферму Мидоу за пятьдесят тысяч.

Такие фразы не требовали ни ответа, ни пояснений, ни вопросов.

В этот вечер играли до половины двенадцатого, что было у них пределом. Мьюзек проиграл первую партию, выиграл три остальных; если учесть прошлую субботу, получался ничейный счет.

— Я же говорил, что свое возьму! Я проигрываю только когда не соберусь, не сосредоточусь. Ну, разгонную?

— Нет, спасибо.

Столяр непременно наливал себе, но и после этой последней не хмелел. Однако к концу партии дыхание у него становилось шумным, он сопел носом, точь-в-точь как трубкой. По ночам Мьюзек, наверно, храпит, но это никому не мешает: он живет один.

Интересно, вымоет ли он стаканы перед сном?

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— По-прежнему довольны сыном?

— Доволен.

Гэллоуэю всегда становится не по себе, когда Мьюзек расспрашивает его о Бене. Гэллоуэй убежден, что друг его человек не злой и уж отнюдь не жестокий; никаких причин завидовать Гэллоуэю у него нет. Может быть, Дейв и ошибается. Но ему кажется, будто Мьюзека раздражает, что Бен спокойный парень и отец никогда на него не жалуется.

А может, Мьюзек намучился в свое время с дочерью? Или жалеет, что у него самого нет сына?

Стоило разговору зайти о Бене, у старика менялись взгляд и голос, мысленно он словно говорил:

— Ну-ну, посмотрим, что будет дальше.

А может быть, он считает, что Гэллоуэй обольщается насчет сына.

— В бейсбол он больше не играет?

— В этом году уже нет.

Год назад Бен был одним из лучших бейсболистов в школьной команде. Нынче он решил бросить бейсбол. Ничего не объяснил, а отец не настаивал на объяснениях. Дети всегда так: сходят с ума по какому-нибудь виду спорта, а через год и вспоминать о нем не хотят Несколько месяцев водятся с компанией сверстников, а потом в один прекрасный день ни с того ни с сего расстаются с ней и прибиваются к другой.

Гэллоуэю это, конечно, не по душе. Когда сын бросил бейсбол, он огорчился: для него не было большего удовольствия, чем смотреть игру школьной команды, пусть даже встречу устраивали за тридцать-сорок миль от дома.

— Чего там! Парень хороший, — заключил Мьюзек.

Но почему это прозвучало как завершение спора, как итог долгого обсуждения? Что стояло за его словами? Наверно, он, Дейв Гэллоуэй, становится мнительным, когда речь заходит о сыне. В самом деле, что может быть обычнее вопроса:

— Как дела у вашего сына?

Или реплики:

— Что-то я давно не вижу Бена.

А он вечно ищет в этих обрывках фраз какой-то скрытый смысл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: