Отпирать не было нужды: дверь тут же подалась. Косяк был размочален в щепки, и Дейв понял, что дверь взломали монтировкой или чем-нибудь вроде того. Проверять, на месте ли машина, не имело смысла. Да, гараж пуст, Гэллоуэй знал это заранее, еще дома. Включать свет он не стал — ни к чему.
Дверь он закрыл кое-как, без обычной тщательности. И чего ради он застыл посреди двора, за домом, где все окна черны, кроме одного-единственного — окна его квартиры? Незачем торчать во дворе. Нечего ему здесь делать. А что ему теперь вообще делать дома? И все-таки он побрел к себе, не спеша, останавливаясь на каждой ступеньке, словно чтобы подумать. Запер дверь на ключ, снял пальто и шляпу, повесил на вешалку, дошел до кресла.
И, рухнув в него, уставился в пустоту. Иногда во сне переносишься вдруг в странную местность, и чужую, и в то же время знакомую, пугающую, как бездна. Все здесь не так, как бывает в жизни; однако в тебе оживают неясные воспоминания, и ты почти уверен, что уже бывал здесь — быть может, в прошлом сне или в предыдущей жизни.
Дейв Гэллоуэй пережил уже однажды эти мгновенья, его мозг и тело уже испытали когда-то ощущение всеобщего краха и пустоты. Тогда, в первый раз, он так же рухнул в это самое зеленое кресло, стоящее рядом с зеленой тахтой, — они с женой купили их в кредит в Хартфорде; тогда же были куплены два журнальных столика, два стула и столик для радиоприемника, а телевизора у них тогда еще не было.
Та комната была поменьше; дом, похожий на все дома, в которых сдаются квартиры, недавно построили: до них в той квартире еще никто не жил, вдоль только что проложенной улицы едва начинали приниматься деревья.
Жили они в Уотербери, штат Коннектикут. Дейв работал на заводе, где делали часы и другие точные приборы. Подробности того вечера навсегда врезались ему в память с такой же ясностью, как теперь будет помниться вечер у Мьюзека. Приятель, работавший на другом заводе, попросил Дейва прийти починить стенные часы, доставшиеся ему от прадеда.
Часы оказались немецкой работы, с изящной гравировкой на оловянном циферблате, с шестеренками, выточенными вручную. Дейв сбросил пиджак, встал на стул, почти касаясь головой потолка; до сих пор он помнит, как крутил стрелки, отлаживая бой, добиваясь, чтобы механизм отбивал четверти, получасы и часы. Окна были открыты. Происходило это тоже весной, разве что чуть более ранней, и на столе рядом с ржаным виски и бокалами стояла большая миска с клубникой. Жену приятеля звали Патриция. Она была итальянка по происхождению, черноволосая, с крошечными рябинками на лице. Чтобы не покидать мужчин, она притащила в гостиную гладильную доску и гладила пеленки, отлучившись только раз: проснулся один из малышей, и она ходила его убаюкивать. У нее было трое детей: четырех лет, двух с половиной и годовалый, а она, безмятежная, сияющая, как спелый плод на ветке, снова была беременна.
— Твое здоровье!
— Твое здоровье!
Тогда он тоже выпил два виски. Приятель хотел налить себе третий раз, но Патриция мягко призвала его к порядку:
— Ты не боишься, что завтра встанешь с тяжелой головой?
Бой часов, стоявших с тех пор, как были получены в наследство, растрогал их. И Гэллоуэй был рад, что провел у них вечер и повозился с прекрасным старинным механизмом. Помнится, они еще пытались подсчитать, сколько стоили бы такие часы, если их изготовить сейчас.
— Ну что, разгонную?
Точно как Мьюзек!
— Нет, благодарю.
Домой Дейв шел пешком. Он жил через два квартала. Светила луна. На углу Гэллоуэй заметил, что у них в окнах нет света. Наверно, Рут уснула, не дождавшись его. Странно! По вечерам сна у нее ни в одном глазу, в постель ее не загонишь. Может быть, зря он так засиделся в гостях?
Он прибавил шагу, стуча подошвами по бетонной дорожке. Футов за шестьдесят от дома уже нащупывал в кармане ключ. А когда отворил дверь, к нему сразу подступило то же ощущение пустоты, что нынче вечером. Он даже не стал включать свет: луна ярко светила в окна, жалюзи не были опущены. Он пошел в спальню и позвал:
— Рут!
Увидел, что постель не расстелена. В спальне никого не было. На коврике валялась пара стоптанных туфель. Тогда он распахнул другую дверь и застыл, дрожа от внезапно прихлынувшего страха. Слава богу, малыша не забрала! Бен лежал в своей колыбельке, теплый, тихий, сладко пахнущий свежим хлебом.
Как-то Гэллоуэй сказал жене:
— Правда, от него пахнет теплым хлебом?
Она ответила — без злобы, в этом-то он уверен; просто такой у нее был склад ума:
— Обделанными пеленками — вот чем он пахнет, как все грудные!
Ему захотелось схватить младенца на руки и прижать к себе. Но он сдержался, только склонился над ним и долго вслушивался в детское дыхание, потом на цыпочках вернулся в спальню и включил свет.
Шкаф она оставила открытым, ящик туалетного стола был выдвинут до отказа, на дне его чернели две шпильки. Комната хранила резкий, вульгарный запах ее духов — похоже, она надушилась перед самым уходом.
Рут унесла все свои вещи, кроме домашнего платья из цветастого ситца да двух пар рваных трусиков. Он не плакал, не сжимал кулаки. Пошел в спальню, сел в кресло рядом с приемником и долго сидел. Потом побрел в кухню посмотреть, не оставила ли она письма на столе. Письма не было. И все-таки он искал не зря. В мусорном бачке возле раковины валялись клочки бумаги. Он не поленился и сложил их, как складывают фрагменты головоломки.
Она хотела оставить ему письмо, но у нее ничего не получилось. Несколько раз она начинала писать своим корявым почерком с орфографическими ошибками.
«Дорогой Дейв...»
«Дорогой» она зачеркнула и сверху написала «бедный», а дальше на листке было только несколько слов:
«Когда ты прочтешь эта...»
Этот листок она порвала. Бумагу брала из блокнота, что висел в кухне; он служил для записи заказов бакалейщику, приходившему по утрам. Наверно, Рут присела к столу, за которым каждый день чистила овощи.
«Дорогой Дейв!
Я знаю, что причиню тебе боль, но у меня больше нет сил, и, пусть лучше это случится теперь, чем потом. Я часто собиралась все тебе сказать, но...»
И, опять не сумев, конечно, выразить свою мысль, она разорвала листок. На третьем обращения вообще не было:
«Мы не созданы друг для друга, я поняла это в первые же дни. Все было ошибкой. Оставляю тебе малыша. Всего хорошего».
«Всего хорошего» было зачеркнуто; сверху она написала: «Будьте счастливы оба». В последний момент она опять передумала: третье письмо тоже было разорвано, клочки выброшены в мусорный бачок. Она решила уйти без объяснений. Да и к чему они? Разве слова помогут? Пусть муж думает что угодно.
Гэллоуэй уселся в кресло, уверенный, что нынче ночью ему не заснуть. В шесть утра, когда солнце уже залило комнаты, его разбудил крик Бена. Утром и вечером Дейв сам давал ему рожок. Уже несколько недель мальчика прикармливали кашей, а на днях начали давать и овощное пюре. Менять пеленки Дейв тоже умел: поспешил усвоить эту науку первым делом, едва Рут с малышом вернулись из родильного дома.
С тех пор прошло пятнадцать с половиной лет. Рут он больше никогда не видел, и единственное известие о ней получил спустя три года, когда явился юрист с бумагами, которые Дейву надо было подписать, чтобы жена могла с ним развестись.
Гэллоуэй не спал. Он широко раскрытыми глазами уставился на кушетку, которую перевез вместе со всем скарбом из Уотербери. Бена он воспитывал сам, без посторонней помощи, и лишь когда уходил на работу, доверял сына заботам соседки, у которой было четверо детей. Каждую свободную минуту, каждую ночь проводил рядом с сыном, даже в кино не ходил. Ему хотелось уехать из Уотербери, но помешала война: он был мобилизован у себя на фабрике, выполнявшей военные заказы. А когда война кончилась, он стал подыскивать, где бы обосноваться и открыть собственное дело, с тем чтобы побольше бывать дома. Ради Бена он остановил выбор на небольшом городке: здесь жизнь спокойнее.