“Надо бы поменьше замыкаться в себе, но что еще делать в камере? Книги - дрянь. О будущем, думать противно, о прошлом - обидно. И, как у дряхлого старца, организм размыкается на органы, болящие по разному. Зубы, печень, сердце, почки... По коже какая то гадость, расчесы, язвочки. Во рту постоянная горечь, после еды мучительная изжога. Соды нет, пью зубной порошок, а потом мучаюсь тошнотой. И мерзну, все время мерзну, а потом начинаю задыхаться от жары, хотя температура и давление в норме, и в камере нормальная температура. И пахнет противно, будто сижу в сальной пепельнице.

Но со стороны кажется, будто я оптимист и обладаю железными нервами. Никаких срывов, всегда улыбчив, бодр, корректен. Только это не от воли, а от постоянного, въевшегося страха перед насилием, бесправием. И еще накатывающегося безразличия к себе.

В зоне еще как-то барахтался, митинговал, стихи писал. Тут, в туберкулезной палате-камере, совсем рас кис”...

“Иногда мне кажется, что я проглочен каким-то мрачным чудовищем. И оно усиленно меня переваривает”.

“В Прибалтике распространено вскрытие старых немецких могил. Некоторые могильщики удачливы: золото, оружие, награды, значки, часы. Вот рассказ одного из них:

“Вскрыл десять могил. Попалась одна с цинковым гробом. Заглянул в окошечко, посветил фонариком, там что-то расплывшееся. Побоялся ломать. Нашел одну серьгу, кресты, пряжки, тесак с немецкой надписью. А вот кореш с пяти могил взял зубы, кольца. Повезло”.

Рассказывали о разборках прямо на заброшенных кладбищах. Я представил, как над зияющими могила ми, среди костей и сладковатого трупного запаха дерутся молча, - ножами, лопатами.

“А дубовые гробы не гниют, только крепче от влаги становятся. И трупы в них сохраняются долго”.

“Эти записи, сумбурные, - полудневниковые, будут важны мне, потому что несут нервный, чувственный настрой момента. Вонючую тесноту камеры, приукрашенную роскошь воспоминаний о воле, сдавленное существование толпы в квадрате колючей проволоки”.

“Петров, 82 года, имеет фронтовые ордена, был разведчиком, сидит вторично, как и первый раз за убийство. Бодр, ночью занимается онанизмом, сотрясая весь ряд кроватей. Рука величиной с три моих, высокий, широкоплечий, но усохший, костистый. За вредность характера носит кличку Бандера. Сидеть ему еще восемь лет, амнистия Горбачева его не коснулась.

Недавно женился на бабе 52 лет, приезжала к нему на свидание. Видно, старушка польстилась на наследство - у Петрова в деревне свой дом. Со свиданий он приходит весь в укусах и засосах. Пахнет от Петрова плесенью старого неухоженного тела. Вся его жизненная сила - в спинном мозге. Головной давно атрофировался.

Вот это - запах распада, костистость фигуры, мутность зрачка боюсь я забыть на воле, если дотяну до нее. Поэтому и обидно терять эти записи, а терять, видно, придется. Очень уж крепко за меня взялись оперы”.

“Рассказы о воле у большинства зэков специфичны. Мир с изнанки, порой уродливой. Много рассказов о могильщиках - копателях старых немецких захоронений. Об этом в “Болоте” надо упомянуть обязательно, мера духовного распада при подобном занятии близка к болезни. Затронул меня и рассказ шофера, работавшего на почте.

Оказывается, письма, посылки, бандероли на почтах, в пути следования разворовываются беззастенчиво. Письма просвечивают специальной лампой, изымая те, что с вложенными деньгами. Посылки с указанной стоимостью подменяют. Для этого необходима печать на сургучную нашлепку. Такие печати почти у всех. Он как-то кушал с грузчиками на железной дороге. На столе икра всех сортов, шпроты, деликатесная рыба... Все из посылок”.

Мы предаем собак бездумно,

А потом

Они приходят в наши сновиденья,

Помахивая радостно хвостом,

И уши прижимая...

“Эпизод о подарке брату ко дню рождения сборника М. Булгакова. Тут и позерство - вот, мол, мы на зоне щи лаптем не хлебаем, и желание как-то от благодарить за посылки, письма. Правда, ему никогда не понять, как это нечеловечески трудно - достать на зоне книгу Булгакова, которую и на воле добыть нелегко. И не просто достать, но и переслать ее, за швырнуть через кольцо стен, проводов под током, колючей проволоки, запретов мыслимых и немыслимых”.

“Первейшая заповедь зоны: никого не бойся, ни у кого не проси, никому не верь”.

“В философских и религиозных концепциях некоторые люди изыскивают то, что оправдывает их недостатки. Например, мой доблестный брат в своем увлечении йогой находит обоснование собственной жадности: я, мол, не даю денег взаймы, так как вмешиваться в дела другого человека - вмешиваться в предначертанный цикл удач и неудач этого человека, а следовательно, - в судьбу - бесполезно, а порой и опасно, как для него, так и для меня”.

“Валуйтис. Клюка, каждое утро обливается по пояс холодной водой, возраст 78 лет, сидеть еще 6 лет. Пер вый срок отбыл полностью за участие в борьбе “Лесных братьев”. Теперь сидит за крупный грабеж. Как-то ему дали по роже - бежал в оперчасть, забыв про клюку с изяществом 20-летнего. Когда работала ко миссия по амнистии, на вопрос о наградах сообщил невозмутимо, что имеет медаль “За оборону Кенигсберга”. “Калининграда?” - спросили его. “Нет, Кенигсберга!”. “От кого же вы его обороняли?” “От красных, естественно!”.

“Щитомордник” - про парня, у которого распухла щитовидная железа. “Кашляй отсюда”. “Разорву, как старую грелку”. “Таких, как ты, я пять штук в наволочку засуну”. Меткий и сочный язык...

“Из беседы двух петухов (гомосексуалистов):

- Ты, жаба, канаешь на хазовку?

- А ты че, урод, раньше не цинканул?

- Я тебя, крыса печная, лукал, падло, проткни слух.

- Шлифуй базар, сявка. Звал он меня!

- Ну, ша, потом приколемся.

Все это без злобы, даже ласково. В переводе звучит так:

- Витя, идешь кушать?

- А ты что раньше не позвал?

- Я звал, ты, видимо, не расслышал.

- Ну, ладно. Пойдем кушать, потом поговорим.

Я знаю, что жаргон давно систематизирован, но все таки по своей филологической привычке отмечаю некоторые нюансы. Вот как, например, звучало бы на жар гоне одно изречение Ленина:

“После шухера начался завал. Деревенский фуден щекотнулся, фраера прикалываются белой птюхой с салом. Питерским надо канать всей кодлой ставить на уши Урал, Волгу и юг. Бабок и стволов с приблудами навалом””.

Речь идет о том, что в восемнадцатом, узнав, что на юге Украины и на Волге население пьет чай с белым хлебом и салом, Ильич бодро обратился к питерскому пролетариату:

“Революция в опасности. Спасти ее может только массовый поход питерских рабочих. Оружия и денег мы дадим сколько угодно”.

Все эти воспоминания наяву так меня расстроили, что начало щемит сердце и я, бросив под язык крупинку нитроглицерина, накрылся с головой одеялом и попросил Проводника превратит эти истории в нечто нейтральное. И задремал...

И был день, и было утро. И была поляна, поросшая изумрудной травой и прекрасными, как в сказке, цветами.

И с гулом и треском выполз на поляну ужасный механизм - чумазый, воняющий соляркой, ржавчиной и смертью. И, заунывно ворча, ползла машина по сказочной поляне, вминая и перемалывая траву и цветы. И оставалась за машиной искалеченная земля, в которой виднелись лепестки красных роз, как капельки крови.

И выползла вторая машина, такая же тупая и мерзкая, и, дребезжа металлическими суставами, начала вываливать на убитую землю серый пласт бетона. И так ходили машины друг за другом, а потом уползали в другое место, и вместо поляны с цветами вызревала на боку планеты Земля плоская серая лепешка шершавого бетона.

И вышла стая людей в защитного цвета форме, на плечах их краснели увядшие лепестки, как зловещее предупреждение, как долгий намек. Стая окружила бетонный круг, выползли другие люди - в бесформенных комбинезонах - и каждый нес щит, который устанавливал в определенном месте. На щитах были надписи, “Столовая”, “Больница”, “ПКТ”, “ШИЗО”, “Рабочая зона”, “Жилая зона”...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: