Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине - хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, - уже затухла. Через месяц шел, смотрю - на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где - надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез”.

Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.

И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке - так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг н друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь - так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.

Я очень люблю собак. Поэтому начал его “дрессировать”. Уже через неделю шизик усвоил команды: “сидеть!”, “лежать!”, “фу!”, “место!”, “рядом!”, “ко мне!”. Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, вы прашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони - у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, - и мы с ним разучивали более сложные команды “охраняй!” “фас!”, “принеси!” и другие. К сожалению, “пса” перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что “пес” должен везде со провождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении;

Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка - не вызывая удивлении окружающих. Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.

Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.

Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.

...Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.

Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, - теплого, янтарного, радостного, - не было. Не было ни когда.

Самое любопытное, так это то, что КГБ всерьез мной занимался. А мне было забавно. Хотя никакой особой ненависти я к советской власти не испытывал. Если не считать той неприязни, которую я испытывал и испытываю к любой власти в любом проявлении.

ЖЕЛАНИЕ ТРЕТЬЕ

1

Наступало время выписки из кардиологического отделения. Теперь меня по законам советского времени должны были определить в санаторий для реабилитации. Должны, если бы я где-то работал. Увы, из районного КБО фотографа Ревокура давно уволили, да и след мой уже, наверное, потеряли. Кроме того, мне вовсе не хотелось возвращаться в эту полубурятскую деревеньку. Теперь, с Проводником на запястье и после лечения, я чувствовал себя гораздо бодрее и рассчитывал на крупные достижения.

Для начала следовало достать денег. Немного у меня еще оставалось с того происшествия на вокзале, когда я при помощи Проводника произвел первый в своей многогрешной жизни гопстоп. Но я хотел в хороший санаторий, а это требовало соответствующих связей. (Напомню, что дело происходило в СССР, где связи — лучше партийные — давали большие возможности). Деньги могли помочь организовать связи, а дальше — по нарастающей. Опыт имелся. И журналистский, и аферистский.

До сих пор жалею, что разрушилась однопартийная система. Так было легко управлять этими запрограммированными коммунягами! Я знал как с ними разговаривать, кем представляться, на чем играть. И обычно получал то, что мне требовалось. По крайней мере, в районном масштабе. Хотя, приходилось и с областным (и, даже, краевыми) монстрами успешно сотрудничать.

Хотя, вру — не жалею. Так, некоторая ностальгия. Детская болезнь левизны.

Значит, следовала достать деньги для раскрутки. В больнице, где я лежал, была охраняемая палата. Там приходил в себя после сердечного спазма подследственный крупного масштаба. Еще бы, не крупного, коли у его палаты постоянно дежурили два мента. Будь он фигуркой помельче, лежал бы в тюремной больничке. Я решил с ним законтачить.

Сделать это было не слишком трудно. Вечером я надел халат врача (они свободно висели в гардеробной; золотое время совдепии), белую шапочку и нахально прошел в запретную палату, помахивая стетоскопом, который спер из ординаторской.

— Ну-с, больной, — сказал я, подходя к кровати, на которой лежал широкомордый мужик лет сорока. Его живот высоко вздымался над горизонталью одеяла. — Как мы себя чувствуем?

— Что-то я вас не знаю, доктор, — ответил мужик тоненьким голосом, дисгармонирующим с его внешностью, — вы раньше ко мне не приходили?

— Тише, урод, — прошипел я, — я такой же, как ты, больной. Тянул срока, сейчас на мели, хочу тебя выручить. Говори быстро, что надо? Может цынкануть кому что? Или ксиву хочешь заслать?

— Вы меня с кем-то путаете, доктор, — нахально пропищал мужик.

— Думаешь, я — наседка! Дубина стоеросовая! Посмотри вниз.

Он посмотрел на мои больничные, растоптанные шлепанцы, на пижамные брюки, нагло торчащие из-под халата. Промолчал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: