«Вот, товарищи, смотрите, кто хотел пролезть в комсомол. Он не верит органам — значит он не верит нашей советской власти!»
«Советской власти я всегда верил и верю. Она мне отца и мать заменила, без нее я давно бы погиб». — Слезы стояли у меня на глазах, я чувствовал, что еще минута, и я разревусь здесь, как ребенок. С трудом мне удалось взять себя в руки.
«Вы нам тут демагогию не разводите, — предостерегающе поднял руку Рябошапко. — Вы договаривайте до конца. Никто вам тут не позволит отделять органы от советской власти. Он не верит органам! Он не верит Чека!» — кричал Рябошапко.
Я тихо проговорил:
«В Чека тоже люди разные, могут и ошибаться».
«Да как вы смеете здесь заниматься клеветой!» — грохнул по столу Рябошапко.
Он опять порылся в бумагах и заговорил неожиданно тихим, спокойным голосом:
«Видите, товарищи, Усачев не только не осознал всей тяжести содеянного его отцом, как врагом народа, но и пытался скрыть это от нас. Ведь, как истый патриот, он что должен был сделать? Он должен был отречься от такого, с позволения сказать, отца, осудить его и отречься, а не заниматься клеветой на органы, не вести здесь антисоветские разговоры».
Я все время стоял на виду у всех и сначала старался внимательно слушать помполита. Теперь же, потеряв интерес к его словам, сел. Но перед этим сказал несколько слов, и слова эти предназначались одному Рябошапко:
«Не будет этого. От отца я никогда не откажусь. Он не виноват, и осуждать мне его не за что».
«Вот видите! — снова взорвался Рябошапко. — Семья разоблаченного врага народа переезжает незадолго до войны поближе к границе. Зачем? Попадает в оккупацию. После освобождения нашей священной земли от фашистской нечисти органы Чека, а следовательно советская власть, в порядке предосторожности переселяют Усачева с матерью в малонаселенные места. Мать в пути умирает, а Усачев, вместо того чтобы явиться честно в органы советской власти, сбежал и вот теперь пытался пролезть в комсомол, а потом, не прояви мы бдительности, попытался бы пролезть и в партию!» — Рябошапко упивался своей разоблачительной речью, смаковал каждое слово и подчеркивал свои фразы энергичными жестами.
Я уже плохо слышал его. Мне было теперь все равно. Я только тоскливо ждал конца. Говорить больше я не собирался.
А Рябошапко гремел:
«И такой человек пробрался в наше замечательное училище! Советская власть осудила и изолировала от общества его отца. Усачев не согласен с этим. Значит, он до сих пор не просто не согласен с советской властью, но и, как все тут слышали, он активно не согласен, а отсюда один шаг…»
«Ну, это уж вы зря, Фрол Васильевич, — недовольно перебил помполита начальник училища. — И вообще я не понимаю, зачем вы затеяли весь этот спектакль? Вы вчера беседовали с Усачевым, значит могли подсказать ему, что скрывать факты своей биографии на комитете нельзя, тем более что сын за отца не может отвечать. А то оторвали людей от дел, вот даже из райкома партии представителя вы тут пригласили. Я не понимаю, к чему все это?»
«Вот видите! — взвизгнул Рябошапко, поворачиваясь к представителю райкома. — Видите теперь, почему проникают в училище дети врагов народа — потому, что у руководящего состава училища притуплена политическая бдительность, и я давно уже об этом сигнализирую вам в райком. Надо принимать крутые меры. И это не спектакль, уважаемый товарищ начальник, а наглядный урок политической бдительности. Мы должны воспитывать молодежь на конкретных примерах. Предлагаю: первое — Усачеву в приеме отказать, как политически не зрелому человеку, и ходатайствовать перед командованием училища о немедленном исключении Усачева из числа курсантов; второе — вопрос, вытекающий из данного факта, обсудить на парткоме; третье — члена комитета Фролова за проявленную им беспринципность вывести из членов комитета и рассмотреть вопрос о его комсомольской ответственности отдельно; четвертое — провести открытые партийные и комсомольские собрания училища с вопросом о политической бдительности. Доклад я могу взять на себя. Все. Я кончаю. Некоторые хотят дешевый авторитет себе заработать, добренькими хотят быть. Но за чей счет, товарищ начальник, вы собираетесь быть добреньким? Молчите? Ну, так я скажу: за счет интересов партии и народа, которые поставили нас тут, на этом участке, готовить кадры для загранплавания. Кого вы защищаете? На чью мельницу льете воду?»
Рябошапко сел и обвел всех торжествующим взглядом.
Я встал и выбежал из комнаты. Что пережил я в тот вечер — рассказать невозможно. Меня жег позор за то, что я обманул ребят, оказался в их глазах нечестным, лживым человеком. Это факт, и никуда от него не уйти.
Я шагал по улицам города и мысленно представлял себе, что могут сказать сейчас обо мне Ленька Фролов, Виктор Шлыков, другие ребята из комитета. Ведь они были так уверены во мне… Я сам лишил их возможности помочь мне. Ведь если бы я был правдив, они бы, не сомневаюсь, вступились за меня. Но если бы я сказал правду при поступлении — меня бы не было здесь, я не поступил бы учиться… Ну и что из того, что ты поступил? Какой ценой? И как это теперь обернулось для тебя? Во сто крат, в тысячу хуже, чем если бы тебя не приняли совсем… Как я теперь покажусь на глаза ребятам? О-о, боже ты мой! Никто теперь мне не поверит, и я сам в этом виноват. Как я жалел в тот вечер, что уехал от старика Голосова! Не было бы сейчас этого стыда, такого позора. Я бы спокойно работал себе жестянщиком в мастерских.
Эх, дед, дед! Ты был прав. Мне нужно теперь доказывать, что я такой же советский человек, как и другие. «А ты не боись, доказывай и докажи…» Но как доказать? Кому? Я ведь не знаю, и посоветоваться мне не с кем…
Я действительно не знал, что мне делать.
А передо мной вставала уже новая проблема: куда податься? Кто меня теперь возьмет на работу такого? Мое будущее в тот вечер представлялось мне черным и горьким.
Весь вечер я бродил по улицам города в раздумьях. Часов в одиннадцать я решился позвонить Наташе. Она вышла ко мне сразу. Мы проговорили с ней до двух часов ночи. Я был безжалостен к себе в тот вечер. Я смотрел на себя словно со стороны и старался доказать Наташе, что она должна оставить меня. А она выслушала мои слова и сказала:
«Все, что ты мне говорил сейчас, не серьезно. В том, что ты не отрекся от своего отца, конечно же, прав ты, а не Рябошапко. Раз ты убежден, что отец невиновен, то как же ты можешь отказаться от него? Это было бы подло. Другие могут осуждать тебя за то, что ты скрыл историю с отцом, и они, пожалуй будут правы, но я знаю, это была твоя ошибка. Ошибка, понимаешь, Павлик, ошибка, а не что иное. Люди поймут, и ты сумеешь доказать это».
«Я не знаю, как это сделать», — подавленно пробормотал я.
«И я не знаю, Павел. Но это не значит, что надо — впадать в отчаяние. Надо искать, надо жить и надо работать. Я понимаю, Павлик, как горько сейчас у тебя на душе. Но жизнь ведь не кончилась, она только у нас начинается. Я знаю тебя и верю, ты сумеешь доказать, что прав ты, а не этот ваш Рябошапко». — Наташа говорила горячо, страстно. Она старалась вдохнуть в меня новые силы, заставить поверить в себя. Когда мы прощались, она сказала:
«Сходи завтра к начальнику училища, посоветуйся, что тебе делать дальше».
Я так и сделал. Утром я уже был у него.
Он медленно прохаживался по кабинету, курил папироску и разговаривал со мной:
«Вы напрасно умолчали об отце. Неужели вы думали, что этот факт можно скрыть?»
«Я боялся», — вырвалось у меня.
«Чего боялись?»
«Боялся, что меня не примут в училище».
«А вчера чего вы боялись?»
«Боялся, что исключат».
«Ну вот, вы этого и добились. Я подписал сегодня приказ о вашем отчислении из училища. Увы, я не мог ничем помочь вам. И запомните — таким методом вы никогда не докажете свою правоту. Не нужно бояться правды, как бы горька она ни была. И в том, что произошло вчера, вините только себя. Вы были неискренни, а это самое страшное. Ваша правда горькая и тяжкая. Но это и единственное, что поможет вам вернуть доброе имя и доверие. Запомните это. Что вы думаете делать дальше? Куда пойдете?»