Впервые я поцеловал Валю уже в десятом классе. Мы ехали в переполненном трамвае. Кончался сорок второй год, голодный, безрадостный, и чтоб хоть как-то забыть о пустом и тоскующем желудке, мы почти каждый вечер проводили в кино или на танцах.

Света в трамвае не было. Но за полтора года войны мы так свыклись со светомаскировкой и неосвещенными улицами, что стали, кажется, видеть в темноте не хуже кошек. К тому же северные ночи никогда не бывают густочерными.

Стоя на задней площадке холодного гремящего трамвая я довольно хорошо различал лица людей. Что же до Вали, то бледное утомленное лицо ее я мог видеть и с закрытыми глазами.

На повороте трамвай сильно качнуло. Валя со смехом, как бывало не раз, прижалась ко мне, и я чмокнул ее в заиндевевшую щеку. И — будь что будет! — чмокнул тут же еще раз.

— Не надо меня провожать. Я сама, — тихо, не допускающим возражения тоном, потупив глаза, сказала она, когда кондуктор объявил ее остановку.

Я не спал всю ночь, пытаясь представить, как заявлюсь завтра в класс, какими глазами посмотрю на Валю, как заговорю с ней. И тут же пытался уверить себя, что ничего особенного не произошло, что когда-то должно было это свершиться и не может быть, чтобы она не ждала от меня поцелуя. Ведь девушки в этом отношении ничем не отличаются от мальчишек, только они стеснительнее. Но как бы там ни было, отношения наши не могут быть прежними, ведь мы перешагнули запретную прежде грань…

Говорят, для влюбленных зимой расцветают розы, по-летнему греет солнце, прохожие кажутся добрыми и приветливыми, а самому хочется петь и смеяться.

Не знаю, может, для кого бывало и так, мне же в тот утренний час, когда я спешил, опаздывая, в школу, все виделось по-иному. Роз не было, солнца тоже. Свирепый мороз обжигал лицо. При взгляде на чужих незнакомых людей думал, что они все знают.

С Валей мы столкнулись в вестибюле, около раздевалки. Она смотрела на меня, и в глазах ее я прочел — нет, не прощенье за вчерашнее, а нечто большее, от чего сладко замерло сердце. И, может, именно в то мгновение окончательно созрела мысль, что глупо и, пожалуй, преступно такому здоровяку, как я, дожидаться выпускных экзаменов, когда фашистов вовсю лупят под Сталинградом. Там настоящий экзамен на зрелость, а не здесь, в не по-военному теплых классах.

На другой день я сказал о своем решении Вале.

— А как же я? — спросила она.

— Ты будешь меня ждать.

— Буду, — почему-то прошептала она, помолчав. Она провожала меня от военкомата и обещала навещать.

Где же твое обещание, Валюша? Ну, не можешь приехать, хоть бы весточку подала. А то словно растворилась, исчезла в сутолоке дней. Или забыла меня? И вдруг:

— Морозов! На выход!

В казарме свободный час. Впрочем, это самый загруженный час. За это время нужно успеть пришить оторванную пуговицу, остричь ногти, сменить воротничок, написать письмо, да мало ли еще всяких неотложных дел!

Я никого не жду, но голос дневального почему-то заставляет встрепенуться и подумать о Вале. Я как бы ощущаю ее присутствие, улавливаю тонкий запах ее волос, вытеснивший резкие и грубые запахи ваксы и мужского пота, которыми пропитана казарма. И, потуже затягивая ремень, поправляя пилотку, я уже ни на секунду не сомневаюсь, что это она.

Под завистливыми взглядами солдат мы проходим с ней через плац и выходим ко мхам. Валя осунулась, побледнела.

— Были трудные экзамены — ты же знаешь, как я плаваю в тригонометрии. А потом тяжело заболела мама. Я почти не отходила от нее. Поэтому и не могла приехать к тебе раньше. Извини.

— Ну что ты!

— А тебя навещал кто-нибудь? — В ее вопросе сквозит явная заинтересованность.

— Ага. И ни за что не догадаешься, кто.

Ну? Валя пожимает плачами.

— Терешин! — восклицаю я. — Гришка Терешин! Он принес хлеб, консервы и водку.

— Водку? — удивленно поднимает брови Валя.

— Ну да, четвертиночку. Не понимаю, чего ему вздумалось. Ты же знаешь, мы с ним…

— Всех мальчишек взяли в армию, — перебивает Валя. — Только он и Журавлев остались. У Журавлева с глазами совсем плохо стало. Говорят, новые очки надо. А попробуй достань их сейчас…

— Ты их встречаешь?

— Кого?

— Журавлева и Терешина.

— Н-нет, давно не встречала. Девочки рассказывали.

Вечер светел и тих. От неоглядной дали зеленеющих мхов с редким и невысоким кустарничком тянет прохладой. Под ногами рассыпалась крупными горошинами зеленая еще клюква.

Я приношу доску, кладу ее меж двумя высокими и сухими кочками. Мы садимся рядышком, как сиживали раньше на скамейке возле домика, где жила Валя.

— Тебе идет военная форма, — говорит она.

— Как козлу ряса.

— Нет, правда. У тебя и лицо изменилось, стало мужественнее. А может, ты просто повзрослел.

— За два-то месяца!

— Бывает и за два месяца, — вздыхает Валя.

Я беру ее руку. Всегда чистые, белые, разве чуть испачканные чернилами, тонкие пальцы усеяны малюсенькими черными точечками.

— Что это?

— Веснушки, — улыбается она.

— Да ну тебя, я же серьезно спрашиваю.

— А серьезно — металл. Я ведь на заводе работаю, вторая неделя пошла.

— И что делаешь?

— Мины к твоим минометам. Учусь на токаря.

Не знаю, что отразилось на моем лице, но Валя рассмеялась. А я никак не могу представить себе, как она, тоненькая, хрупкая, стоит у станка и вытачивает корпуса мин.

— Это же очень тяжело.

— Сейчас всем тяжело, — просто говорит она. Мы долго молчим.

— Когда ты уходишь на фронт? — первой нарушает молчание Валя.

— Не знаю.

— Я приду тебя провожать. Только ты предупреди меня.

— Обязательно.

Тягучий металлический звук раздается за спиной и плывет над мхами.

— Мне пора, — говорю я, вставая. Валя безмолвно поднимается следом.

— Я боюсь за тебя, — она берет меня за руку.

— Ерунда. За меня нечего бояться. Меня не убьют. Потому не убьют, что я очень люблю тебя.

— И потому, что я тебя очень люблю. Очень…

После отбоя я засыпаю не сразу. Смутная вначале догадка постепенно зреет, обращаясь в уверенность. Я вижу Валину руку с белой, не тронутой загаром полоской кожи чуть выше запястья. Я не спросил, почему она пришла без часов, просто неловко было об этом спрашивать. Теперь я знаю — почему. У нее уже нет маленьких, с трехкопеечную монету, часиков, единственных на весь класс. Она знала, что я не приму от нее столь дорогого подарка и потому уговорила Гришу отнести мне хлеб и консервы. А версию о разгрузке американского парохода они разработали вместе. Четвертинку Терешин добавил уже от себя потому Валя и удивилась, когда я сказал ей об этом. Был бы я не военный, я бы сейчас вскочил, побежал к ней и стал выговаривать за этот неблагоразумный поступок. А почему неблагоразумный? Ведь это уже не просто. Ведь это уже как муж и жена…

Вперед, только вперед!

Пятого июля Совинформбюро сообщило о начале боев на Орловско-Курском и Белгородском направлениях. Пятого августа Орел и Белгород были освобождены от врага. Одновременно развертывались бои в Донбассе, в районе юго-западнее Ворошиловграда, где наши войска успешно отбивали атаки крупных сил пехоты и танков противника с большими для него потерями.

Замполит повеселел. У нас тоже поднялось настроение. А тут еще объявили маневры — учения всего полка, максимально приближенные к боевой обстановке.

Мы обладаем достаточным воображением, чтобы представить, как где-то там, за густой полосой леса, притаился «враг», и мы должны его выбить и уничтожить.

Мы роем окопы, спим на голой земле, едим кашу из походной кухни, и в вещмешках у нас настоящие «НЗ» — четыре больших сухаря, банка консервов, две пачки горохового концентрата, сахар. Съесть это можно только при самых чрезвычайных обстоятельствах. Пушкина эти обстоятельства волнуют больше всего.

Нашим расчетом командует сержант Климов. Я — заряжающий. При переходах при смене огневых позиций я таскаю двуногу-лафет и банник для чистки ствола миномета. Двунога кажется мне беспредельно тяжелой, а я никак не могу вспомнить, каков ее вес. Впрочем, это действительно не так уж важно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: