Фекла невозмутимо молчала, не сводя глаз с Родиона.
— А что это такое — колхоз?
Теперь заговорил Родион, слегка смущаясь под внимательным взглядом хозяйки:
— Все рыбацкие семьи объединятся в одно большое хозяйство, станут работать вместе, а получаемые доходы делить поровну…
— Не совсем точно, Родя, — мягко поправила Густя. — Не поровну, а по трудовому участию: кто работает лучше, тот и получит больше.
— Да, — продолжал Родион. — Это ты верно поправила. Так вот, значит, Фекла Осиповна… По деревне ползут всякие слухи, что, дескать, колхоз не нужен, он пустит рыбака по миру и прочее. Это неверно. Такие слухи пустили кулаки, чтобы народу ум замутить. Им, кулакам-то, колхоз как нож к горлу. Вот они и стараются помешать Советской власти…
Фекла, сощурившись, посмотрела на Родиона. На губах ее блуждала непонятная улыбка.
— Мне в колхозе делать нечего, — вдруг отказалась она наотрез. — Мешать вам не стану, но и вступать в колхоз не буду. Мне и так хорошо.
— Зря, Фекла Осиповна, — с досадой сказала Густя. — Все вступят, а вы одна останетесь.
— Одна голова не бедна, а бедна — так одна. Вы вот агитируете за колхоз, а недавно у меня был другой агитатор: против! И подписать бумагу заставлял, да я не подписала.
— А кто был? — спросил Родион.
— Не скажу. Сами разберетесь.
— Он же враг Советской власти! Кулацкий прихвостень! А вы его назвать не хотите! Врагов укрываете?
Фекла поняла, что разговор идет нешуточный.
— Старостиха Клочьева была… Она по всем избам бродит, будто Христа славит. Стерва старая! Ей в могилу пора, а она людей мутит.
— Так вы все же подумайте, Фекла Осиповна, — еще раз обратился к ней Родион. — В колхозе вам будет легче жить.
Фекла отмолчалась. А когда Родион и Густя ушли, подумала: Ишь, ходят, агитируют. Видно, нужна — раз пришли. А я подожду. Посмотрю, как все это обернется.
Она разостлала на подсохшем полу пестрые домотканые дорожки, подошла к зеркалу и долго разглядывала свое лицо: не появились ли морщинки, не подурнела ли.
Родион сказал Панькину, что Клочьева ходит по избам и собирает подписи.
— Знаю, — угрюмо отозвался Панькин. — И еще кое-кто ходит. Контра проклятая!
— Все дело испортят! Надо арестовать! — предложил Родька.
— Нельзя. Рыбаки скажут: вот он, колхоз-то — сразу людей под арест. А что дальше будет? Убеждать людей надо словом.
Панькин и сам отправился по домам рыбаков. Поначалу свернул к избе Иеронима Пастухова.
Дедко Иероним поколол на улице дровишек — вспотел, а когда клал дрова в поленницу, озяб на морозе и простудился. Лежа на горячей печке, он давал наставления своей старухе:
— Дрова-то не забудь на ночь в печь сложить, чтобы просохли. Да кота выпусти. Вишь, вон просится на улицу. Еще застолбит тебе угол!
Старуха выпихнула кота за дверь, в сердцах бросила:
— Угомонись, старый. Надоел! Иероним обиженно заворочался, заохал преувеличенно-страдальчески:
— Дала бы аспирину! Там в бумажке на божнице был…
Старуха полезла за лекарством. В бумажке были разные порошки и пилюли. Разобраться в них она не могла и потому сунула мужу все, что было.
— Выбирай сам. Который аспирин, котора хина или соль от запору — не ведаю. Твоя аптека.
Иероним, быстро сориентировавшись в своих запасах, с явным удовольствием проглотил таблетку. Снова выставил с печи подбородок, придумывая, что бы еще наказать жене. И тут вошел Панькин.
— Что, занедужил, Маркович?
Вид у Панькина усталый, лицо бледное. На плечах старенькое суконное полупальто. Из-под шапки на ухо свесилась прядь русых волос, прямых, жестковатых.
— Малость попростыл. И вот — маюсь.
— Жаль, жаль. Ну поправляйся скорее. — Панькин помедлил, раздумывая, удобно ли с больным говорить о деле. Решил все же начать разговор: — Иероним Маркович, слышал насчет колхоза?
Пастухов озадаченно поморгал, хотя все деревенские новости ему исправно приносила сарафанная почта.
— На печи лежа чего узнаешь? Объясни ты мне.
Панькин рассказал ему о колхозе. И когда спросил, не будет ли Пастухов противиться вступлению в него, дедко отчаянно замотал головой и выпалил:
— Обоема руками! Обоема руками буду голосовать за колхоз. Ты ведь знаешь меня, Тихон. Я хоть и не молодой, а новые порядки понимаю. В кооператив я вступил? Вступил. И полная от того мне выгода. Ныне и сбережения стали иметь со старухой. Правда, хоть небольшие, но все же есть! За вязку сетей да за рюжи мне хорошо заплатили.
Жена, скрестив руки на груди, презрительно хмыкнула:
— Экие сбережения! Да и те пропил! — обернулась она к Панькину. — Истинно пропил. Как с Никифором закеросинят — дым столбом! Пропил все. Нету никаких сбережений!
— Врешь! — дедко даже приподнялся на печи, чуть не ударившись затылком о потолок. — Врешь, старая! Сорок рублей я тебе дал? Куды девала?
Старуха махнула рукой и полезла ухватом в печь, бормоча:
— Сорок рублей! Эки сбережения! Тьфу, пустомеля!
— В колхоз запишусь — больше заработаю! — бодро заверил Иероним. — Тогда тебе и шуба новая будет. Сукном крытая!
— Дай бог, — ядовито отозвалась супруга. — Дак и шубу-то тоже пропьешь!
— Разве я пьяница, Тихон Сафонович? Единожды только день рожденья отметил у Никифора, дак полгода корит. Еди-и-ножды! Боле ни капельки…
— Я знаю, Иероним Маркович, что ты человек порядочный, — успокоил его Панькин. — Возможно, твоя дорогая женушка и преувеличивает. Ну, так мы договорились?
— Договорились. Вот отлежусь маленько — всем знакомым буду говорить, чтобы записывались в колхоз. Можешь быть спокоен.
5
Дорофей Киндяков, придя поздней осенью с моря, переложил печку-лежанку в горнице, заменил на крыше подгнившие тесины, сработал новое крыльцо, пустив старое на дрова, и утеплил хлев для овец. Впервые за много лет он уделил домашним заботам столько внимания. Раньше не замечал прорех в хозяйстве, а теперь увидел, что все стало приходить в ветхость и, если вовремя не подлатать, совсем развалится его, как он порой шутливо говорил, фамильное именье.
Когда в дом кормщика явился Панькин, хозяин мастерил новые чунки для домашней надобности. На них обычно подвозили к избе дрова, сено из сарая да воду с родникового колодца. В Унде вода была невкусная: посреди села в колодцах — пахнущая ржавой болотиной, пригодная только для мытья посуды и полов, а в реке — мутная, в прилив — с солью. За хорошей водой на чай и варево ходили за село, под угорышек к ключу, обнесенному деревянным срубом. Ходить приходилось далековато, и зимой воду возили в ушатах на чунках.
— Не тем занялся, Дорофей! — укорил его Панькин, посмотрев, как хозяин вставляет копылья в полоз. — Не вовремя чунки вяжешь!
Дорофей оставил работу, свернул цигарку. Медлительный, спокойный, он являл собой полную противоположность Панькину, нервному, озабоченному.
— Так ведь и чунки нужны, — отозвался Дорофей, улыбнувшись и огладив бороду. — А ты чего так взвинчен? Колхозом болеешь?
— Ну, болею не болею, а забот хватает. Дело-то ведь шибко серьезное. Пойдут ли мужики в колхоз? Кое-кто воду мутит, помехи чинит. Зловредные бабенки подписи собирают против. Кто их взнуздал?
Дорофей стряхнул пепел.
— Тот, кто хочет жить по-старому. Думаю, Обросим… Его рука чувствуется, вороватая. Все украдкой из-за угла из кривого ружья целит.
— Кое-кому их лыко будет в строку, — сказал Панькин, поморщившись: прибаливала рана в боку. — У кого есть суденышки, тот не очень-то расположен к колхозу.
— Время возьмет свое. Вон в газетах пишут — везде коллективизация. И нас она не минует.
— Так-то оно так… Я разослал людей по избам: объяснить народу что к чему. Ты бы, Дорофей, поговорил с рыбаками.
— Плохой я агитатор. Не умею красно говорить.
— Зато у тебя авторитет. Одного твоего слова хватит.
Дорофей сунул под лавку полозья недоделанных чунок.
— Анисима ты не прощупывал? От него тоже многое зависит. Уважают его в деревне.