Разорвав отношения с адвокатом, американец изменил маршрут своей утренней прогулки, проходившей доселе по той части города, которую люди прозвали Новым Иерусалимом. Это был новый, один из красивейших районов города, где стояла и вилла Менкины. Вырос район в благие времена республики, в поле между речкой Райчанкой и новой евангелической церковью при кладбище для обоих христианских вероисповеданий; богатые евреи-коммерсанты строили там дома для себя, старожилы города — для своих дочерей и зятьев. При новом государстве район превратился в гетто, где безучастно, словно из них вынули души, бродили выброшенные за борт жизни старые евреи. Для американца в этом гетто жила робкая пани Минарова и ее муж-гардист.
Пани Минарову, занятую шитьем, стряпней и почти не покидавшей кухни, не так глубоко затронули новые веяния. Эпохальные мартовские события[10] означали для нее только то, что семья из однокомнатной квартиры в предместье въехала в современную виллу с садом. Наконец-то у супругов была отдельная спальня и детям было где спать. Это было величайшее благодеяние, за которое они ежевечерне возносили благодарность фюреру, с удобством укладываясь в чужие перины.
Зато муж ее, мелкий почтовый служащий, растративший казенные деньги, неуверенный в самом себе, страдавший нечистой совестью, долго ждал случая. И когда случай наконец представился, он, разумеется, использовал его до конца.
Он сделался командиром городского отряда Глинковской гарды, а затем командиром отрядов целого района. Во время путча генерала Прхалы[11] он охранял со своими гардистами мосты и склады. Выдворял из Словакии чехов. Приобрел власть и влияние. От него уже зависело, кому из так называемых хороших чехов разрешить не выезжать в протекторат. Он сам стал покровителем арийцев — совладельцев еврейских магазинов. Так, пользуясь влиятельным положением, забирал он силу и лечил раненое самолюбие, этот ущемленный человек.
Американец перенес свои прогулки в иную область. Пообедав в трактире Гомолки, он теперь ежедневно прохаживался по площади. Не хуже иностранного туриста, он никогда не забывал полюбоваться изваянием девы Марии в развевающихся одеждах. Затем он обходил Верхний и Нижний валы. Одет до мелочей, как подлинный американец — в вельветовом полупальто с широким воротником, в солидных ботинках на каучуке, медленно, задумчиво шел он все дальше и дальше. Он упорно кружил по городу, его можно было встретить везде. Люди знали — он вернулся на родину из благополучной, безопасной Америки в самое неподходящее военное время. «Видно, обидели его, что он все бродит и бродит, места себе не найдет», — думали люди. О нем говорили, как о погоде. В разговорах возвращались к нему, как он сам возвращался, гуляя, к одним и тем же местам. Американец кружил не только по улицам — он кружился в мыслях людей. Он сделался известной фигурой в городе. Думая о нем, приходили к выводу, что в мире, видно, все перепуталось до ненормальности, коли уж этот добрый человек служит дворником в собственном доме. Минарка не могла им нахвалиться.
Однажды молодые учителя сидели, как обычно, после обеда в учительской. Болтали, разглядывали старый атлас мира. Сначала искали остров в Тихом океане, где немецкие подлодки одержали очередную победу над английскими судами, потом стали рассчитывать экономическую мощь воюющих сторон, а под конец завели игру в города. В общем, развлекались, как могли.
Старшие, женатые, учителя замыкались каждый в семейном кругу, молодые создали свой кружок — в учительской. Большинство из них еще и университета не успело окончить, как новое государство сняло их с учебы, послало в школы вместо учителей-чехов; новое государство нуждалось в людях, не обремененных прошлым. От очень скромного жалованья у этих начинающих учителей не оставалось даже на то, чтобы посидеть в кафе за чашкой черного кофе. А дома, в нетопленых каморках, было тоскливо. Вот и собирались они в учительской, здесь проверяли ученические тетради, готовились к урокам, а то и к экзаменам. Не из сословной кастовости или интересов, а из нужды образовалось это маленькое общество. Центром его были Дарина Интрибусова — чистоплотная, свежая в своих белых блузках — и огневая, большеглазая Юлишка Скацелова, соломенная вдова: мужа ее отправили в протекторат. Их всех удерживала вместе та неопределенная надежда или то ожидание, которые всегда устремлены от человека к человеку. В ядовитой, гнетущей атмосфере нельзя было говорить о влюбленности между ними, хотя они были молоды. Все, невольно вдыхая воздух тех лет, отравлялись им. От этих молодых людей требовалась служба великая: они должны были воспитывать детей в христианском и национальном духе. При этом, естественно, предполагалось, что молодые учителя совершенно согласны с этим духом нетерпимости и насилия. А не согласны — тем хуже для них. Они служили государству за скромное вознаграждение, как продажные женщины. Поэтому довольно скоро их охватывало чувство недовольства и отвращения. Поэтому и личным чувствам своим они не придавали значения, ибо всеми своими действиями унижали самих себя. Женщины хранили верность главным образом по необходимости: Юлишка — своему прошлому, Дарина — будущему.
Только молодость, только запас физических сил были свежими у этих людей. Таким же был и Томаш Менкина. Пожалуй, в нем свежести было больше, чем у других. Женщины не возражали бы жить с ним. Он был красивый мужчина. Любиться с ним было бы приятно и так заманчиво, что они не устрашились бы даже тех упреков, какие всплывают обычно, когда кончается любовь. Однако Менкина, черт его не поймет почему, обратился к наиболее доступной любви; быть может, потому, что такая ни к чему его не обязывала. Он хотел сохранить свободу. Если бы Менкина вздумал исповедаться и если б вообще задумался над этим, он бы сказал: не хочу связывать свою жизнь ни с кем, время нынче ненадежное. Как знать, куда меня еще занесет и чем придется заниматься?
Менкина столовался в дешевом заведении Ахинки и спал с хозяйкой. Когда хотел — оставался у нее, только тогда приходил к ужину позже обычного. Страшно просто. Ахинка, эта сильная, рослая женщина, перешагнувшая за тридцать пять, была еще привлекательна. Любила она мощно и без всяких усложнений. А с Томашем держала себя так же, как и с прочими молодыми мужчинами, столовавшимися у нее. Никаких претензий к Томашу она не предъявляла и не навязывалась ему. Казалось, их отношения — а отношения эти трудно было признать правдоподобными — ничто не могло замутить, так они были чисты, прямо сказать — гигиеничны. Немножко наслаждения в обмен на то же самое с другой стороны — такая была меж ними молчаливая договоренность. И ничего больше они не требовали друг от друга.
В те времена фальшивых идей, фальшивых чувств, фальшивых денег Менкина был — или хотел казаться — равнодушным к своим чувствам, да и вообще к себе самому. Он даже сам перед собой хвастал, что после того лежит рядом с Ахинкой бревно бревном. Связь с Ахинкой он не считал ни грехом, ни пороком.
Муж у Ахинки был никчемный человечишко. Сама ли эта толковая женщина привязалась к такому мужчине или ее заставили — и уж не она ли довела его до такого состояния, — Менкина так и не узнал. Говорили, что у обоих были крупные состояния, но они вдвоем пустили их на ветер: муж — в карты, жена — на увеселения по курортам, на кутежи с любовниками. Но только Пали-бачи, муж Ахинки, когда его узнал Томаш, был уже развалиной. Пали, с воспаленным, как бы опухшим лицом и слезящимися глазами, слонялся по двору, словно ему по-прежнему надо было месить грязь давно пропитой усадьбы, или целыми днями сидел подремывая в задней комнате Гранд-отеля, отведенной под игру. Только тогда к нему возвращался более или менее человеческий облик, когда в кармане бренчала мелочь, выданная женой. Тогда он сам играл или смотрел, как играют другие. Здесь собирались кутить большие господа — староста, владелец парных бань или христианские адвокаты, и они сажали Пали с собой. Напоив старика, потешались над ним. А пить Пали умел с героизмом потерянного человека, который хочет окончательно погубить себя. Тогда он становился безобразен. Служитель управы увозил его к жене на тележке, как, простите, свинью.