2

Сообщение вермахта, победы на Западе, в общем, события мирового масштаба вторгались в любовь Эдит и Франё, Дарины и Томаша.

Эдит Солани уехала в Братиславу — выпрямлять нос. Конечно, она только делала вид, будто считает это пустяком. Когда она впервые высказала эту идею, то просто грозилась. Однако Лашут ничего не возразил, он не отверг счастья даже ценой такой уступки. Жажда счастья была у него такой страстной и такой искренней, что он и на самом деле чувствовал себя счастливым, хотя в те времена счастливый человек должен бы подозревать себя в слабости. Франё Лашут сверхъестественным образом понимал себя, понимал и Томаша, и Дарину. Только Эдит не осмеливался он понимать в такой мере, чтоб уж совсем не потерять себя. Он относился к Эдит с еще более страстной покорностью. С чувством благоговения позволял подавлять себя ее благородству. Еще искреннее смирялся перед нею, беззаветно и без остатка теряясь в собственной незначительности. А Эдит прислала ему из Братиславы безнадежно влюбленное письмо. Завязалась между ними неистовая переписка, и дописались они до неслыханной любви, до какого-то экстаза блаженности и преданности. По доброте сердечной и по слабости своей Франё втянул в круг счастья и Дарину с Томашем чуть ли не как соучастников. С истеричностью собственного чувства создавал он и вокруг них атмосферу любви. Он убедил Дарину, что Томаш так ее уважает, так уважает, что разряжает любовное напряжение с другой женщиной. И как она не видит! После этого Дарина перестала быть несчастной, теперь она была просто грустной. У грустной Дарины сделались влажные глаза. Не раз взгляд ее с безусловной преданностью покоился на Томаше. В самом деле, редкий мужчина устоит перед большой любовью, ведь так приятно и лестно чувствовать себя любимым. Так что через несколько дней и в Томаше вспыхнула такая же преувеличенная любовь — от растерянности. Раздавленный директорской добротой и пониманием, Томаш как миленький вернулся в школу, поскольку все равно не знал, что ему делать дальше. Он серьезно страдал. И страдания его были ничуть не меньше оттого, что причины их он большей частью выдумал сам. Сомнения нет, Дарина была ему очень мила, он любил ее, но его грызла мысль, что влюбился он в лютеранку политически, из строптивости. Томаш и Лашут гиперболизировали свои чувства. Как-то ни с того ни с сего Томаш и Дарина воспылали горячей любовью, а кроме этого, они и естественно любили друг друга. Словом, в чувствах Дарины и Томаша царил невероятный кавардак.

Томаш предложил Дарине пойти на прогулку, и пойти далеко.

— Правда, Дарина, почему бы нам не пойти? Только ты да я, вдвоем.

Дарина, вспыхнув, согласилась, однако поставила условие:

— Хорошо, Томаш, пойдем, но только давай все-все друг другу скажем. Нам необходимо высказаться.

Говорить, говорить друг с другом было неизбежно. Пошли. Шли полевыми дорогами, куда глаза глядят, куда сердце ведет. Местность становилась все холмистей. Шли, шли и, наконец, пришли в какую-то ложбинку. Будто донышко гнезда! Сюда и ветерок не залетал. В детстве бывают такие местечки. А они были околдованы сами собой, один чаровал другого общим приключением. Как хотелось заглянуть за горизонт: а что же там, где их нет? Ими овладело какое-то детское любопытство. Даже дыхание перехватывало, таким необычным казалось им это приключение, когда они шагали по полевым дорогам. Вдоль межи добрались до самого дна ложбины. Остановились у подножия склона, посреди пашни.

Вечерело. На небе собирались белые полосы. Земля, земляные волны, полосы на небе — все их сжимало так сильно, так таинственно, что ни слова сказать, ни вздохнуть полной грудью они не могли. В ту минуту чудилось Менкине, что не с неба светит ему свет, а из Дарининых серых глаз. Дарина вздрогнула от вечерней прохлады, и тогда как-то само собой получилось, что Томаш взял ее за локти и долго-долго смотрел ей в глаза. Потом привлек к себе и жарко обнял. Дарина не противилась, только грудь локтями заслонила, и так попала в объятия, и так, съежившись, и стояла. Томаш зарылся лицом в ее волосы, вдыхал их запах, шептал — «Дарина»… Дарина ни словечком не откликнулась, не шевельнулась, так и стояла — хотела перестоять его объятие: сама ведь согласилась пойти с Томашем на дальнюю прогулку. Что ж, каждой женщине суждено выстоять свое. Она же и больше выдержит. Таковы уж мужчины — всегда угнетают в этом отношении женщин. Девушка решила принести и более серьезные жертвы во имя своей великой любви.

Но Томаш не стал совершать над ней никакого другого насилия. Руки у него опустились, и он проговорил:

— Сядем.

Ужасно! Томаш не должен был произносить этого. Но он произнес. Дарина услыхала, как зазвучало разочарование в его голосе. А у Томаша тоже блеснуло в голове: она не противилась, значит, просто терпела его объятия, ничего при этом не чувствуя.

Уселись на склоне — будто им кто-то подножку подставил. Дарина натянула юбку на колени, обхватила их руками. Томаш был рядом. За великим ожиданием последовало великое разочарование.

Тут будто злой дух шепнул Томашу: ну сейчас начнутся объяснения! И в самом деле — Дарина после долгих колебаний изрекла:

— Вот ты, значит, какой. У тебя было много милых.

Томаш невольно усмехнулся, ответил:

— Было.

Желал он того или нет, в голосе прозвенела насмешка.

Дарина продолжала выяснять:

— И ты был с ними близок.

— Был, Дарина.

— А скажи, Томаш, зачем теперь тебе нужно и меня взять?

— Не спрашивай. Потому, что ты мне нравишься, потому, что…

Томаш сказал так, желая подчиниться ее настроению, но голос опять отдавал насмешкой. Дарина думает разделаться с этим вопросом одними разговорами! Когда Дарина-учительница начинала так рассуждать, она становилась похожей на чересчур умненькую девчоночку. Даже трогательно! Эта взрослая женщина, образованная и порядочная, утратила женственность. Или еще не нашла ее? Томаш и не хотел, да невольно улыбался. Улыбка звучала в его голосе. Томаш хотел склонить голову перед благородством ее чувств, перед ее прекрасной преданностью, но в действительности чувствовал себя на голову выше ее детскости.

— Томаш, ты надо мной смеешься, — горько укорила его Дарина.

— Не смеюсь, дорогая, — возразил он, хотя смеялся.

— Смеешься! И ты со мной неискренен.

Томаш вытянулся на траве, перевернулся лицом вниз. Вдохнул горький запах земли. Каждым движением своим он будто говорил — ах, все ни к чему, не понимаем мы друг друга. Отчуждение охватило его, он отступался.

В эту минуту любви их грозила опасность развеяться. Дарина и впредь будет любить чистой любовью, но останется нетронутой девой.

По счастливому наитию, а может, раненная острой болью, она замолчала, оборвала свои рассуждения, бросилась ничком в траву.

Так и лежали они рядом. Томаш дышал терпким травяным духом, прижавшись лицом к груди Дарины. Забылись на время — из этого забытья у Томаша вынырнуло на поверхность: Дарина еще какая-то закостенелая, ее судорога сводит. Девочка! Никто ее еще не касался, никто ее не гладил, потому и грудки у нее такие маленькие, неразвитые. Замкнулось и тело — и не умеет она проявить себя… Это его трогало.

Он сел. Было ему очень грустно. Вот лежит возле него эта девушка, сводит ее судорога, не понимают они друг друга. Отгородились один от другого. Дарина забилась. Ах, горько-горько заплакала она о том же: какими чужими могут быть двое, зачем только избрали друг друга!

Томаш утешал ее. А судорога била ее еще сильнее. Томаш сорвал травинку, травинкой стал гладить ее по обнаженной руке. От прикосновения травинки Дарина утихла. Подняла голову, потом села рядом.

— Томаш, если бы ты знал, как мне грустно, — заговорила она. — Понимаешь, он тоже вот так гладил меня травинкой. Знаешь… Не смейся надо мной, я такая дурочка, все плачу. Ты обо мне ничего не знаешь.

И она рассказала. Школьницей была она влюблена. Учились вместе, и в институт вместе пошли. Он заболел чахоткой и умер. Один только раз пытался он ее поцеловать — вот как Томаш сегодня — и потом гладил ее травинкой. Самое большее, на что они решались — это ходить под руку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: