Я устроился в кресле, потушили свет, затем зажегся экран и… я сошел с балкона, поднялся по трапу на белый теплоход «Победа» и поплыл в Стамбул.
Уплывали ли вы когда-нибудь в четырнадцать лет в Стамбул от гробовой лавки, Ким-Ир-Сена и обыска?!..
Был штиль, справа о чем-то болтали дельфины, слева напевал веселый ветер, и ко всему прочему я мотал алгебру. И вы говорите — нет счастья?..
Мы прошли Босфор и вошли в Константинополь. И в Стамбул. Сразу! «Истамбул-Константинополь», как мы пели в те годы. Стыдно признаться — меня там убила не Айя-София, а танец живота. Живот танцевал на рынке, один, будто отделившись от тела, и я чуть не опоздал на корабль. И руководитель туристической группы как-то подозрительно посмотрел на меня.
Но мне было начхать, мы уже прошли Дарданеллы, прекрасные, как само это слово, мы уже входили в Пирей, и там на рынке я увидел персики. Никогда я не пробовал персиков, тем более греческих, как они пахли и благоухали и звали их съесть.
И я украл один, самый пахучий, и съел его под развесистым оливковым деревом… Не знаю, был ли это эффект диковинного для меня фрукта, но мне вдруг удивительно захотелось найти бочку Диогена. Увидеть его жилище.
Мы все любили Диогена — он жил примерно в таких же жилищных условиях, как и мы. И был мудр. И у него, наверно, в свое время проводили обыски, и открывали шкаф. Хотя у него не было никакого шкафа. Даже скрипучего шкафа не было у него, и он был счастлив. И я подумал, что мы живем совсем не как сельди в бочке, а как Диоген… Я долго искал бочку, я был соленый от морских брызг, я пропах Эгейским морем и чуть не опоздал на теплоход. С его борта я смотрел на берег, но ни одной бочки не было на нем…
Мы прошли Мессинский пролив и бросили якорь в Неаполе. Пел в своей старой лодке лодочник, гудели корабли, и Везувий курил свою трубку, как мой папа — «Казбек»…
Я шел между теплыми домами, по узким улицам, и свежевыстиранное белье, как флаги, полоскалось над моей головой.
На улице Старых Петухов, под огромной колыхавшейся простыней, я встретил девочку. Во всей нашей школе не было таких красивых. И во всем Ленинграде. И я замер.
— Хочешь? — она протянула мне кусок круглой булочки и сыр, — бери, это «Пармиджано», он вкусный.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Аполлония, — ответила она и рассмеялась.
— Поехали к нам в Ленинград, — сказал я.
— Это где? — спросила она. — Далеко?
— Да, далеко на севере.
— Я не могу, — сказала она, — я помогаю маме. У меня шесть братьев и сестер, во-он там, на третьем, где кричат.
— Тут всюду кричат, — сказал я.
— Но у нас особенно, послушай.
У них действительно кричали как-то по-особенному, мелодичнее, что ли, напевней.
— Я люблю тебя, Аполлония, — произнес я.
— Я тоже, — ответила, она, — как тебя зовут?
— Ушастик, — ответил я. — И мне пора. Наш корабль отходит.
— Корабли уходят и приходят, — сказала она, — я тебя буду ждать, Ушастик.
— Я обязательно вернусь, — пообещал я. — Пиши мне: Ленинград, бочка Диогена.
И я поцеловал ее. Это был мой первый поцелуй…
Теплоход плыл мимо Корсики, мимо острова Эльба, мимо скал и проливов, а я видел прекрасное лицо Аполлонии, и вкус первого поцелуя грел мое сердце…
В Марселе я болтался по старому порту. Нигде в мире я не видел такого рыбного рынка. Если бы папа плюнул на обыск и поплыл со мной, он купил бы полбазара — тут были все рыбы, которые можно вообразить, даже те, которые были у нас до революции. Но я купил всего-навсего маленькую щуку. На большее у меня не хватило.
«Пусть он поест после обыска немного фаршированной рыбы», — подумал я…
На десятый день мы бросили якорь в Малаге. Я сошел на берег и вдруг почувствовал себя дома. Будто вернулся после долгой отлучки. Я узнавал запахи, краски, звуки. Все было знакомо — белые улицы, дома с балкончиками, горбатые мостики, журчание фонтанов. Я узнавал уличных старьевщиков, мелодии гортанных песен, орнамент синагоги.
А потом я увидел дом и вспомнил, что жил в нем. Это был наш дом. Когда-то. Не знаю, когда. Очень давно. Из этого окна я высовывался. Об эту колонну расшиб лоб. В этих дверях стояла моя мама.
У меня перехватило дыхание. Я поднялся по лестнице, остановился перед большими деревянными дверьми, нажал на медную рукоятку и только хотел войти под крышу своего дома — как вдруг оказался на балконе, в третьем ряду, в темном зале «Титана».
Зажгли свет, и я зажмурил глаза — передо мной были серые лица, и маленькой щуки не было со мной…
И мне не захотелось выходить из зала. Не захотелось возвращаться в эту страну.
Я лег на пол, под кресло, я сжался и спрятался, и остался на следующий круиз! Через несколько минут я снова плыл. И через час. И через три…
В тот день я совершил пять круизов. Я влюбился во все, что лежало по берегам этого прекрасного Средиземного моря. Закрыв глаза, по узким улицам я мог дойти до Босфора, я мог перечислить все фрукты пирейского базара и назвать цвет глаз Аполлонии, когда солнце садилось в бухте Санта-Лючия. И из порта Малаги пробежать до своего дома, взбежать по лестнице и остановиться у дверей.
Пять раз я останавливался у дверей моего дома, но ни разу не вошел. Как только я нажимал на медную рукоять с головой льва — тотчас же оказывался в зале, на балконе, в третьем ряду… Потому что всякий раз, когда поднимался по ступеням этого дома и хотел войти, я видел, как вся группа советских туристов, путешествующих на этой «Победе», расширив глаза, в ужасе смотрела на меня, осуждая и угрожая, и все это сливалось в один злой и недобрый глаз, который косил и вопрошал:
— Кто это? Как он к нам затесался? Куда это он хочет войти?!
И я, сломя голову, бежал от этого глаза на балкон…
Так я в тот день и не вошел в белый дом с колоннами, увитыми плющом…
…Я шел в толпе, вываливающейся из кинотеатра, толпе серой, мрачной, угрюмой — и был свободен.
Толпа лузгала семечки, плевала на пол, ругалась, материлась.
Я был свободен.
Я не замечал ни окурков, ни запаха мочи, ни злых глаз — ветер Средиземного моря свистел в моем сердце, и вкус первого поцелуя держался на губах…
Я вошел в наш темный двор, полный мусора и шпаны, всегда поджидающей очередную жертву, чтобы подставить ножку, плюнуть или ударить.
Не знаю, наверное что-то было в моих глазах — они посторонились и дали мне пройти…
И дома, где все уже переволновались так, что обзвонили все больницы и морги, мне не сказали ничего.
— Простите, я задержался, — выпалил я, — я задержался…
— Где ты был? — только и спросил папа.
— На Средиземном море, — ответил я. И они поверили. Уверяю вас, друзья мои…
В ту ночь я не спал, и, когда рассвело, где-то к утру, решил уехать из этой страны.
Великие решения принимаются в четырнадцать лет…
Родители спали. Может, они уснули всего час назад.
Я встал и спокойно сообщил об этом мудрому папе.
Папа ничего не понял. Он подумал, что опять пришли. Что снова обыск.
Спросонья он снял со стула пиджак, достал бумажник и протянул мне рубль:
— На, сходи в кино.
— Я не хочу в кино, папа, — сказал я, — я хочу уехать.
Папа несколько проснулся.
— Куда? — спросил он.
— Домой, — ответил я.
Папа протер глаза.
— А разве мы не дома?
— Нет, — ответил я.
Папа испугался. Он разбудил маму. Они вместе трогали мой лоб.
— Что с тобой? — повторял папа. — Вот наша комната, вот стена, которая заслоняет нам свет, вот шкаф, с которого начинается обыск. Какой еще дом?! Ты родился в этой бочке, сынок! И я родился в ней…
— А где родился наш дедушка? — спросил я.
— На Украине, — ответил папа.
— В Белоруссии, — ответила мама.
С ужасом они глядели на меня.
— Тогда где прадедушка? — поинтересовался я.
Они не знали. Они сидели, накрывшись одеялами, дрожали и не знали.
— К-какое это имеет значение? — спросил папа. — Тем более, в шесть утра?