— Оберштурмфюрер! — чуть не закричал он, волнуясь. — Разрешите доложить: у этой русской — небывалое, феноменальное дело — не имеется отпечатков пальцев!
Аня плохо, с пятое на десятое, но все-таки понимала немецкий. Как было не понимать — ведь она проработала уже месяцев девять прачкой и судомойкой на немцев.
— Ты, наверное, опять пьян, Геллер? — спросил СС оберштурмфюрер Вернер, брезгливо и строго глядя на переводчика. — По гауптвахте соскучился?
— Да не сойти мне с этого места, оберштурмфюрер! Пить мне желудок не позволяет, а у девчонки в самом деле нет отпечатков пальцев! Редчайший экземпляр! Может, это признак вырождения у славян?
Скептически усмехнувшись, Вернер взял Аню за руку и с минуту внимательно разглядывал ее пальцы. Потом, откинувшись в кресле, не спеша вытер руки носовым платком.
— Вы работаете у нас прачкой? — спросил он Аню. — Это видно. И еще видно, что ты болван, Геллер! — со вздохом сказал оберштурмфюрер. — А также пример вырождения. И от тебя опять разит шнапсом. Эта девка работает у нас прачкой и пользуется эрзац-мылом, в котором очень много щелочи. Ежедневная стирка белья таким мылом может не только сгладить пальцевые узоры, но и начисто разъесть их. — Он усмехнулся, закуривая сигарету. — Видно, что она преданно работает на Великую Германию. Сними отпечатки каким угодно способом и катись ко всем чертям!
Выйдя из здания штаба с новым пропуском в кармане, Аня взглянула на свои натруженные руки. Все время в горячей воде и это проклятое немецкое эрзац-мыло!… Но ничего не поделаешь. И совсем неизвестно, когда все это кончится…
С тазом под мышкой, в своем неизменном белом платье, пошла Аня по улице военного городка, с любопытством глядя вокруг. Она помнила этот военный городок еще тогда, когда он строился до войны, когда вокруг, как и сейчас, пахло известью и краской. Только тогда дома строили команды красноармейцев. Голые по пояс, загорелые, перекидывались они улыбками и шуточками с девчатами, провожали взглядами ее, Аню Морозову, когда она, надев лучшее свое ситцевое платье, шла со справкой об окончании восьмилетней сещинской школы наниматься счетоводом в штаб авиационной дивизии. А над Сещей летали «ишаки» и «чайки», и все пели песню из кинофильма «Истребители»:
Давно исчезли те красноармейцы из сещинского военного городка, давно не ходят они в поселок Сещу к девчатам. Давно улетели и краснозвездные «ястребки» и тяжелые «ТБ-3» с Сещинского аэродрома на восток. Многие из тех, что носили золотистые крылышки в голубых петлицах, уже отдали свои молодые жизни за Родину где-нибудь под Москвой или под Сухиничами, под Духовщиной или Кировом.
По брянской земле ходят, горланят свою «Лили Марлен» солдаты из Висбадена и Шнайдемюля, Гамбурга и Мюнхена.
Аня с тоской устремляет взор туда, где за полями и лесами проходит фронт, туда, где лежат в руинах освобожденные зимой города и гордо стоит свободная Москва. Много раз прилетали оттуда ночью наши самолеты, но им не удавалось, никак не удавалось прорваться к Сещинской авиабазе. Много под Сещей врезалось в землю советских самолетов. На базаре полицаи, смеясь, покупали ложки, сделанные из дюраля самолетов, сбитых на подступах к Сеще. Охотно покупали эти «русские сувениры» и немецкие летчики.
Вот и двор пакгауза, в котором Аня вместе с другими женщинами уже столько беспросветных месяцев стирает немецкое белье. Прачки — Лида Корнеева, Люська, Паша — стоят босые, в фартуках, с распаренными лицами у грубосколоченных скамеек, стирают белье в дымящихся паром корытах.
— Ну как, Аня? — окликает ее Люся Сенчилина. — Получила новый «аусвайс»? Как на фотокарточке вышла? Красивая?
Люська все такая же. Ей все нипочем. Никому в голову не придет, что эта девчонка — подпольщица.
— А ты неплохо получилась на фото! — сказала Люся, возвращая Ане удостоверение. — Только печать все портит. Фашистская печать, — добавила она шепотом.
Легкая улыбка залегла в углах Аниного рта на фотографии. Улыбка, которая теперь, когда план благополучно передан партизанским разведчикам в Клетнянский лес, часто не сходила с губ Ани Морозовой.
Правда, вчера вечером улыбка эта потускнела. Дело в том, что д'Артаньян и его «мушкетеры» устали ждать. Их разбирало нетерпение.
— Ребята волнуются, — может, говорят, у вас и вовсе связи нет с Красной Армией? Какие ночи стоят! Может, швабы правы и у ваших совсем самолетов не осталось!
Аня сидела с Яном в саду бывшего детдома на Айзенбанштрассе, среди белой кипени цветущих яблонь.
— Мы свое дело сделали, — терпеливо отвечала Аня. — План передан кому надо.
— Но почему же они не бомбят?! Проклятая тишина!…
Глядя на Яна, пытаясь отвлечь его от мучительных мыслей, Аня размахивала тихонько яблоневой веткой и напевала ту самую песенку, с которой девчата прогуливались в тот памятный вечер возле дома поляков:
И неожиданно, мечтательно глядя через плечо Яна, сквозь яблоневые ветки, туда, где в потемневшем поднебесье на востоке неярко вспыхивали зарницы, Аня читала вполголоса полюбившиеся ей стихи:
Все пройдет. И война пройдет. И немцы уйдут. И станет опять Аня молодой девчонкой, которой и своего счастья и своей любви тоже хочется.
Но над садом, над белой яблоневой кипенью с ревом и грохотом пролетел в ту минуту синебрюхий двухмоторный «юнкерс». И Аня, вздрогнув, проводила взглядом шедший на посадку самолет, проговорила жестко, с ненавистью:
— Сколько они этих яблонь на дрова порубили!…
— Ничего, холера ясна! — улыбнулся Ян Маленький той озорной, пылкой улыбкой, которая так нравилась Ане. — Мы и за яблони отомстим Герингу!
Помолчав, Аня спросила, улыбаясь:
— Я слышала, вас называют д'Артаньяном. А кто у вас Атос, Портос, Арамис?
— Портос — Ян Большой, — усмехнулся он, — Стефан — Атос, а Вацек — Арамис…
Аня подняла камешек и бросила его в лужицу с мыльной водой около стола с корытом, в котором она днем стирала белье. По лужице разбежались концентрические круги. Как, неведомо для Ани, разбегались в эфире волны от ключа радиста, передавшего несколько дней назад в «Центр» ее данные о Сещинской авиабазе. Те круги дошли и до армейской радиостанции где-то под Кировом, и до радиоузла штаба Западного фронта под Москвой, и до Берлина, где вражеские радисты напрасно пытались расшифровать этот стрекот «морзянки», донесшийся из чащоб Клетнянского леса. В лужице отражались вечернее небо, розовое пламя заката и пенисто-белые ветви яблонь. На востоке приглушенно грохотала далекая майская гроза. Неужели погода будет нелетная?
Потом, когда Ян понуро ушел, Аня пошла домой и еще долго сидела у открытого окна, глядя, как в небе скрещиваются лучи немецких прожекторов, вдыхая запах цветущих яблонь и слушая до смерти надоевший мотив «Лили Марлен», который наигрывали на аккордеоне, проходя по улице, подвыпившие немцы.
Задумалась Аня, размечталась. Отец подошел, положил руку на плечо.
— Все ждешь, дочка? — спросил он с тяжелым вздохом. — Может быть, смерть свою ждешь?
— Ну что ты, папа! Они будут знать, что и где бомбить. — Помолчав, Аня тихо сказала: — Пап, а пап!
— Что, дочка?
— Знаешь, кажется, понравился мне один человек…
— Эх, Аня! До того ли теперь! Дурные вести, дочка! Немец опять пошел в наступление… Может, и не дождемся…
Странная это была весна. В роще, где немцы укрыли склад авиабомб, заливался соловей, над яблонями вновь и вновь, держа курс на восток, проносились на бреющем полете «юнкерсы». Странная весна, принесшая много горя и немножко радости. Но самое главное, что принесла эта весна Ане Морозовой и ее друзьям, было ни с чем не сравнимое чувство нужности и важности того дела, которое они сообща тайно делали…