— Мало ли какую чепуху вбивали в наши пустые головы. Разница между нами и русскими, я говорю об этой войне, лишь в том, что сначала мы колотили их, теперь они принялись колотить нас. И, видно, всерьез.

— Ну, не расколотят же они всю германскую армию, — неуверенно возразил Хайн.

— Все армии для того и существуют, чтобы уничтожать или быть уничтоженными, — философски заключил Эберт. — Боюсь, как бы этого не случилось с нашей армией. Больно уж крепко русские взялись за нас. Ты знаешь, — шепотом добавил он, — по-моему, наши здорово просчитались там, на верхах. Не приняли в расчет того, что из себя представляет русский солдат, хотя, черт побери, они могли бы вспомнить, как они дрались с нами в прошлую войну.

— Солдат как солдат, — вяло отозвался Хайн.

— Конечно, — с высокомерным презрением начал Эберт, — кое-кому из генеральских холуев не довелось видеть русского солдата лицом к лицу…

— Ну-ну, ты не очень-то! — вспылил Хайн.

— …А вот мне, — презрев замечание Хайна, продолжал Эберт, — пришлось хлебнуть с ними горюшка. Нет, Хайн, это, брат, такой солдат, такой солдат!… В отличие от тебя, щенок, мне пришлось побывать на передовой. Никогда не забуду зиму прошлого года под Москвой. Нам пришлось отбивать атаку русских; это было в голой степи, в голой оледеневшей степи, а мороз был такой, что язык примерзал к нёбу, кишки к ребрам и мозги к черепной коробке. Вот какой был мороз в те дни, да еще с ураганным ветром, который пробивал тебя насквозь! Русские шли на нас, а мы косили их пулеметами, они падали, как подрубленные деревья. Их атака захлебнулась. Она дорого стоила нам, но и русским обошлась не дешево. Ну, наши офицеры думали, что это, слава богу, конец, что русские перебиты, а кто не убит, наверняка промерзнет до дна желудка. А через несколько часов, ты слышишь, эти люди, которых мы считали трупами, поднялись с промерзшей земли и опять навалились на нас. И гнали нас по степи, и мы драпали от них, словно ветер, который и в тот день не собирался щадить нас. Вот они какие!

— Н-да! — пробормотал Хайн.

— Но был случай почище этого, — заговорил Эберт после мрачного молчания, словно он видел перед собой русских солдат в обледеневших шинелях, вставших, будто привидения, с земли и бросившихся в атаку. — Я видел, как на Дону наш миномет буквально изрешетил одного русского солдата, сержанта или ефрейтора. Я был в пятнадцати шагах от этого человека, когда, истекая кровью, он собрал последние силы, прикладом автомата раскроил череп одному из наших, потом крикнул своим что-то похожее на «Вперед!» и тут же свалился замертво. Мне пришлось наблюдать и еще одну картину, от которой у меня до сих пор леденеет в жилах кровь. Один русский танк, подожженный нами, пылавший, как костер, ворвался в наше расположение, давил гусеницами пушки, людей, наводя ужас на всех. Мы бежали от этих горевших в танке сломя голову, а за ним двигалась колонна других русских танков, и в тот день они отогнали нас на пятнадцать километров!

— Это какие-то безумцы, — прошептал, бледнея, Хайн.

— Нет, — задумчиво молвил Эберт, — они не безумцы, Хайн. Я читал в ихних газетах клятву, которую они дали своей власти, обещая нам страшное возмездие. И они не бросали слов на ветер, Хайн. Мне рассказывали солдаты из северной группировки, как один из русских солдат подбил из своего орудия три наших танка. На него лезли другие танки. Солдат израсходовал снаряды. Тогда он выхватил гранату, прижал ее к груди и ринулся под гусеницы. Он погиб, погиб, подбив четыре танка… Да, Хайн, невеселое дело — сражаться с русскими. Вот теперь пришло то возмездие, о котором они писали в своей клятве. Мы без воды, без света, мы жрем конину, мы, словно дикари, обросли шерстью, а в русских газетах ихние солдаты ведут счет тем, кого они убили из своих снайперских винтовок. У иных на счету до тысячи наших людей, и они продолжают бить и бить нас. У них сейчас один лозунг, Хайн: убей немца — скорее кончишь войну! Нет, это народ, с которым зря мы ввязались в драку, уверяю тебя…

Они долго и молча курили. Невесело было Хайну думать, что и он может украсить еще одной зарубкой винтовку русского снайпера.

— Так-то, Хайн! — заговорил Эберт. — Но что делать? Наше с тобой дело маленькое — выжить.

— Это самое главное, — авторитетно подтвердил Хайн и вдруг сорвался с места. — Командующий приказал вызвать Шмидта, а я болтаю тут с тобой, толстяк! — Он снова ткнул Эберта в живот и замаршировал по коридору.

— Стой! — окликнул его Эберт. — Ты не слышал, не дадут ли нам что-нибудь добавочное из жратвы ради Нового года?

— Да, есть приказ: двадцать граммов конской колбасы и две сигареты каждому солдату.

— Чтоб вы пропали! — выругался Эберт.

«Уж я-то не пропаду! — Хайн подмигнул самому себе. — Уж мне-то сегодня перепадет кое-что добавочное. Дома этот день отметят картофельной шелухой, жаренной на прогорклом маргарине, а у меня гусь, хе-хе, целый огромный гусь! Вот бы позавидовали Эльза и Анна, узнав, каким сокровищем я обладаю!»

Облизываясь, Хайн открыл ту самую дверь, из которой вышел минут пятнадцать назад — время, достаточное для того, чтобы сбегать в соседний подвал, где прямо на полу, на полусгнившей соломе и на окровавленных рогожах лежали раненые — сотни три, если не больше. Хайн был там на днях с генерал-полковником — тот раздавал раненым ордена. Хайна чуть не стошнило при виде крови и гноя. Нет уж, больше он туда не покажет носа! Отдать этим подыхающим гуся? Как бы не так!

Хайн вошел в комнату, называемую приемной, с таким же квадратным окном, забранным решеткой, с теми же голыми стенами, подтеками и изморозью в углах, что и в комнате командующего армией. Только вместо стола у окна стояла ученическая парта, обыкновенная парта, с сиденьем, до блеска натертым штанами тех, кто занимался за ней.

Как-то от безделья Хайн попытался разобрать слова, вырезанные перочинным ножом на поверхности парты. Особенно его заинтересовала таинственная формула «Катя + Ваня = любовь». Хайн так и не понял, что это такое. Не понял и других загадочных знаков и изречений. Русский язык чертовски трудный, понять его невозможно. Да, непонятные, загадочные и сложные эти русские.

Налево — комната командующего армией, направо — начальника армейского штаба Шмидта. Хайн осторожно постучал в правую дверь.

— Да! — раздался резкий голос.

Хайн вошел и стал навытяжку.

В обшарпанном кресле сидел генерал-лейтенант Шмидт, пожилой человек с холеным лицом, подтянутый, тщательно выбритый, одетый словно с иголочки. Он курил скверную эрзац-сигару, распространявшую вонь.

— Ну что? — спросил Шмидт, неприязненно взглянув на Хайна: он еще не простил ему истории с той девчонкой из Ганновера.

— Господин командующий просит вас к себе, господин генерал-лейтенант.

— Сообщи господину генерал-полковнику, что я буду через двенадцать минут. Мне должны передать важное сообщение из ставки Верховного главнокомандования.

— Слушаюсь.

— Скажи, Хайн, командующий уже завтракал?

— Никак нет. Он съел маленький ломтик гусятины.

— Значит, на обед у нас будет гусь? Славно, славно! — Шмидт проглотил слюну.

Хайн заметил это.

— Никак нет, — злорадствуя, отчеканил Хайн. — Господин генерал-полковник приказал отдать гуся тяжелораненым. И я отнес его им.

— Идеализм, этот вечный идеализм, — пробормотал Шмидт.

— Мне можно идти? — осведомился Хайн, радуясь, что ни единого кусочка гусятины не перепадет Шмидту.

— Иди.

Хайн сделал отчетливый полуоборот и уже открывал дверь, когда услышал голос Шмидта:

— Что ты делал в заколоченной уборной, Хайн?

Хайн почувствовал, как кровь залила лицо. Уличить его во лжи ничего не стоило — в таких случаях он краснел до ушей.

— Я не понял вас, господин генерал-лейтенант… — Хайн повернулся к Шмидту.

— Меня отлично поняла твоя покрасневшая до корней волос физиономия, Хайн.

— Я… я оправлялся, господин генерал-лейтенант.

— Вот как? Несмотря на строжайший запрет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: