Но первая комната, самостоятельная квартирка, была из голытьбовых, для босячья, а вторая, хоть и в новоорганизованной коммуналке, но буржуазная — незначительность физических отличий гигантски перекрывалась идейной благодатью. Воодушевляющий принцип «Кто был ничем, тот станет всем!» осуществлялся практически — повод для всеобщей дворовой зависти имелся…
Человек, которому все завидуют, уже по одной этой причине не может не чувствовать себя счастливым. Не сомневаюсь: мама была счастлива! Что до меня, то я просто задирал перед приятелями нос: мы вознеслись на второй этаж — теперь можно было взирать на одноэтажную шушеру с величественной высоты двадцати лестничных ступенек!.. Второэтажное наше величие прервал неожиданный обыск. Хорошо помню, что в комнаты, оставленные домовладельцу, пришел наряд красногвардейцев в черных кожаных тужурках — вскоре эта форма станет знаком отличия чекистов, хотя, припоминаю, тужурки эти носили и армейские командиры. Федотова дома не было; не уверен, что и жену его не арестовали, — кто-то, впрочем, остался. Маму не то позвали, не то она вызвалась присутствовать сама — чтобы узаконенный обыск с изъятием имущества не превратился в беззаконный грабеж. Я, естественно, юлил вдоль стен и между мебелью, стараясь не мешать — но и не упустить ни одной подробности захватывающего зрелища.
Начальник наряда, молодой парень с маузером на боку, убедившись, что ничего примечательного не обнаружилось, обратился к матери:
— Вы, собственно, кто здесь будете, гражданка?
— Соседка из вселенных, — ответила мама. — Жили внизу, дали ордер на уплотнение.
— Отлично! Посмотрим и у вас, соседка. Ведите в свою комнату.
Мама запротестовала. Она из рабочих, жена большевика, по какому праву ее путают с буржуазией? Начальник наряда, не вдаваясь ни в юридические, ни в социальные тонкости, дал знак своим и открыл дверь в нашу комнату. И здесь совершилось чудо!
У плиты стояли два мусорных ведра, доверху набитые золой. Они притулились здесь уже давно, и никто — ни мама, ни бабушка — и не думал их опорожнять. А когда я попытался их поднять и вынести в мусорный ящик (они показались мне неподъемными!), мама, поспешно ринувшись к плите, наградила меня оплеухой — чтобы я случаем не надорвался (так — в свою пользу — оценил я ее поступок). А чекист подошел к ведрам и вывалил золу на пол! И перед моими зачарованными глазами засверкало золото… Золотые монеты я видел часто, до революции это была валюта ходячая, но в таком количестве узрел впервые — и в последний, естественно, раз. Оба ведра больше чем наполовину были заполнены золотом — зола только присыпала его поверху.
— Собирайте и считайте! — сказал чекист, взял из рук одного из красногвардейцев винтовку, подошел к окну и хладнокровно ударил прикладом в каменную кладку под подоконником.
Он точно знал, где и что надо искать, этот молодой человек с маузером на боку! Побледневшая мама не проронила ни слова, когда вдруг выпал кирпич, за ним — другой… Чекист просунул руку в дыру и спокойно вытащил бумажный пакет, обмотанный тряпками. Отшвырнув тряпки, он аккуратно положил его на стол. Из дыр в бумаге посыпалось золото — такие же пяти- и десятирублевики, как и те, что таились в ведрах.
— Считайте и записывайте! — приказал чекист красноармейцам и обратился к маме: — Больше ничего нет, гражданочка? Говорите честно! Не заставляйте нас ломать все стены.
— Больше ничего нет, — хмуро ответила мама. — Ломать стены можете, ваше право.
— Мы верим вам, гражданочка. Что до бриллиантов, то у вас их, конечно, нет, это мы знаем. Одевайтесь, поедете с нами.
Мама вознегодовала. Никуда она не поедет! У нее не на кого оставить сына. Она требует, чтобы золото не брали: оно честное, не ворованное. Она заплакала, начала кричать. Чекист властно прервал ее причитания:
— В ЧК разберутся, что честное, а что ворованное! Одевайтесь скорей, а то увезем раздетую… Сына пока возьмите с собой — там решим, что с ним делать.
Во дворе стояла черная закрытая машина с зарешеченным окном. Чекист примостился рядом с шофером, двое конвойных сели в кузов.
Я впервые катался в автомобиле — наслаждение в какой-то степени пересиливало страх. Машину безжалостно трясло, в заднем стекле убегали назад дома, они подпрыгивали и быстро уменьшались — это было восхитительно! Мама тихо плакала, у нее иногда так бывало — беззвучные, медленные, долгие слезы, свидетельство и выражение не столько большого горя, сколько полной безнадежности. До сих пор не могу понять, почему меня не оставили на бабушку — она была еще жива. Возможно, она поехала мешочничать по окрестным богатым селам — так делали многие горожане, сбывая тряпье и бездельные ценности за муку и сало. Во всяком случае объяснения матери насчет моего абсолютного одиночества сочли удовлетворительными, и в главной тюремной резиденции ЧК на Маразлиевской мне милостиво разрешили поселиться с ней — в одной камере.
До революции роскошный дом грека Маразли был украшением односторонней пышной улицы, своеобразной ограды великолепного городского парка на крутом берегу над Иностранной гаванью и ланжеронским пляжем — любимым местом купания одесситов. Вероятно, богатому греку принадлежали и другие здешние дома — недаром городские власти нарекли улицу Маразлиевской…
Следственный отдел ЧК располагался в фасадных помещениях, тюрьма — во дворе. Смутно помню нашу камеру — просторную комнату, вероятно полуподвал (в сухой Одессе каждый дом начинался с полуподвального этажа). В ней было окно, схваченное решеткой, из окна был виден двор — туда въезжали автомобили, там ходили люди (с винтовками и без), стрекотали мотоциклы… Я часами завороженно вглядывался в его неширокий загадочный простор.
В камере нас было четверо: мы с мамой, молоденькая, хорошенькая девушка и высокая, худощавая женщина с тонким лицом. Как звали девушку, точно не помню, кажется, — Соня, а женщина была княгиней Путятиной. Соня называла Путятину почтительно — княгиней, мама обращалась к ней по имени-отчеству (имени и отчества не запомнил).
Старост в камере тогда не назначали — до того идеального тюремного порядка, какой я потом узнал в Бутырке, первозданная ЧК еще не дошла, — но полным хозяином нашего маленького арестантского коллектива была княгиня. И это был настоящий хозяин — воистину глава общества! Умная, сдержанная, решительная Путятина вносила успокоение и веру в души двух женщин, склонных впадать в отчаянье. Я тогда не знал этого слова — «благородство», а если бы и знал, то не отнес бы его к аристократке, ибо каждому малышу в нашем революционном бедняцком дворе было точно ведомо, что все аристократы сплошь обжоры, трусы, пьяницы, наркоманы и лжецы — в общем, настоящие подонки! Но много лет спустя, освоив и ходячий, и полузабытый словарь моей эпохи, я часто думал, что единственное это слово — «благородство» — и только оно, причем не в генетическом, а в моральном аспекте, может определить немолодую, худую княгиню Путятину — такую, какой она была в нашей камере.
По рассказам мамы, мы просидели на Маразлиевской около месяца, но дни были так однообразно схожи, что в памяти сохранились только несколько приметных событий. Главными среди них были допросы Сони и ночной шум во дворе.
Соню допрашивали нечасто, но подолгу. И перед вызовами на допрос она страшно волновалась и умоляла Путятину с мамой посоветовать, как ей себя вести, — видимо, знала нечто такое, чего в то грозное время лучше было не знать…
— Милочка, держитесь, — говорила княгиня. — Вы невиновны, а признаетесь — вас расстреляют. Будьте твердой, Сонечка, будьте твердой!
И маму Путятина убеждала в том же (я, прижавшись к маме, слышал эти слова — и навсегда их запомнил):
— Зинаида Сергеевна, вас выпустят, если не наговорите на себя. Терпеливо ждите, не волнуйтесь, ничего страшного вам не грозит.
Однажды, возвратившись с допроса, Соня возбужденно рассказала, что с ней разговаривал молодой и красивый чекист, что она ему очень понравилась, он сам это сказал. И он пообещал, что ее освободят, если она будет откровенной, — он сделает все, чтобы поскорей выпустить ее на свободу, ибо там, на свободе, он бы хотел продолжить их знакомство в более интимной обстановке. Соня сияла, она вмиг уверовала в свое скорое освобождение и грядущее счастье, потому что — она не хочет этого скрывать! — ей тоже понравился этот милый чекист, такой скромный, такой добрый — она даже не надеялась, что существуют такие замечательные молодые люди, среди знакомых парней нет ни одного похожего… А Путятина ласково и настойчиво твердила свое: