Едва он закончил свою речь, вошел лакей.
— Пусть заложат в карету лошадей и отвезут барышню,— оборачиваясь к нему, сказал Вальвиль.
Услышав этот приказ, совсем не предвиденный мною, я затрепетала: он разрушил все мои планы, он вновь подверг мучениям мое тщеславие.
Мне совсем не нужна была карета Вальвиля. Из-за нее маленькая белошвейка не избегла бы стыда, что он все узнает о ней. А я-то думала, что для меня пошлют за портшезом, я рассчитывала сесть в портшез одна, сказать только: «Мне на такую-то улицу» — и без всякого смущения добраться до злополучной лавки, которая стоила мне стольких душевных терзаний. А теперь мне уже не удастся скрыть, где я живу, раз я вернусь домой в экипаже Вальвиля,— ведь он не позабудет спросить у своих людей: «Куда вы ее отвезли?» И они непременно ответят ему: «В какую-то лавку».
Да еще это было бы с полбеды, поскольку я при их сообщении не присутствовала бы и краснела бы лишь вдали от Вальвиля. Но сейчас вы увидите, что его учтивость обрекала меня на более глубокий позор.
— А я-то воображал совсем другое, мадемуазель,— сказал он тотчас же, как лакей вышел из комнаты.— Я хотел проводить вас вместе с той женщиной, которую вы видели здесь. Что вы скажете на это? Мне кажется, это просто необходимо сделать после того, что с вами случилось. Право, было бы неучтиво с моей стороны не оказать вам такого внимания. Вот какая мысль пришла мне, я полагаю, весьма своевременно.
А я эту мысль сочла убийственной.
— Ах, сударь! — воскликнула я.— Что вы предлагаете! Мне вернуться домой в вашей карете? Приехать вместе с вами? С человеком вашего возраста? Нет, сударь, я не совершу такой неосторожности, упаси боже! Вы, верно, не думаете, что говорите! Кругом столько злых языков! И если вы не пошлете за фиакром для меня, я лучше уж пойду пешком, как-нибудь дотащусь, но ни за что на свете не приму вашего предложения.
Слова мои не допускали возражения, и мне показалось, что Вальвиль обиделся.
— Ну что ж, мадемуазель! — с горечью воскликнул он и, отодвинувшись от меня, встал с дивана.— Я понял вас. Вы не хотите, чтобы я еще раз встретился с вами и чтобы я знал, где можно вас найти,— ведь совершенно очевидно, что причиной вашего отказа вовсе не является страх перед злословием, как вы говорите. Вы упали и ушиблись при падении, случилось это у моих дверей, я при этом был, вам понадобилась помощь, множество людей оказались свидетелями этого происшествия; вы не могли стоять на ногах, я велел отнести вас ко мне; отсюда я хотел отвезти вас к вам домой — что может быть проще? Вы это прекрасно чувствуете; но ведь вполне естественно, что, отвезя вас, я познакомился бы с вашими родственниками, а я хорошо вижу, что вы такого знакомства не желаете. У вас, несомненно, есть на это свои основания: или я вам не нравлюсь, или вы предубеждены.
И тут же, не дожидаясь моего ответа, обиженный моим мрачным молчанием, исполнившись горького отчаяния, но с таким видом, будто он очень доволен, что лишается предмета своих желаний, Вальвиль подходит к двери и гневно зовет лакея. Тот прибегает.
— Пусть сходят за портшезом,— приказывает ему Вальвиль,— а если не найдут, пусть приведут фиакр. Барышне не угодно ехать в моем экипаже.
И, подойдя ко мне, он добавил:
— Не беспокойтесь, все будет, как вы желаете, мадемуазель, больше вам нечего бояться: и вы, и ваши родители навсегда останетесь для меня незнакомцами, если только вы не скажете мне ваше имя, а я не думаю, что вы пожелаете сделать это.
Никакого ответа с моей стороны: я не в состоянии была говорить. Но угадайте-ка, дорогая, что я сделала? Истомившись от страданий, от тяжких вздохов, горестных размышлений, я поникла головой и заплакала. Заплакала? Да, из глаз моих потекли слезы. Вы удивлены? Но представьте себя в моем положении, и вы поймете, как я должна была пасть духом.
Сколько я перестрадала за полчаса! Сочтем мои горести: неумолимое тщеславие, напрочь отвергавшее знакомство с госпожой Дютур, не желавшее признаться, что я белошвейка; мука целомудренной стыдливости при мысли о том, что меня сочтут авантюристкой, если я отрекусь от своего честного ремесла; безнадежная любовь, на которую я обрекала себя: ведь к девушке моего звания, говорила я себе, Вальвиль не может сохранить нежность, а подозрительная девица не заслуживает любви.
На что решиться? Сейчас же уехать? Новое мучение для сердца, ведь мне было так сладко беседовать с Вальвилем.
Видите, сколько различных огорчений пришлось перечувствовать, взвесить, испробовать моей душе, чтобы сравнить их меж собою и решить, какому же из них отдать предпочтение!
Добавьте к этому, что в подобных горестях нет ничего утешительного, так как их причиняет нам тщеславие, и что сами по себе мы не способны принять какое-либо решение. В самом деле, чему послужило бы мое решение набраться храбрости и покинуть Вальвиля? Разве мне легче было бы остаться для него незнакомкой, как я намеревалась? Конечно, нет — ведь он предлагал мне свою карету и хотел проводить меня; затем он ограничился тем, что попробовал узнать мое имя, которое скрывать от него было бы неестественным, а меж тем сказать свое имя я не могла, так как и сама его не знала. Назваться Марианной? Но ведь назвать себя так было почти равносильно признанию, пришлось бы рассказать о госпоже Дютур и о ее лавке или же вызвать подозрения в чем-либо подобном.
Что же мне оставалось делать? Внезапно расстаться с Вальвилем, нисколько не заботясь об учтивости и признательности, расстаться с ним, словно с человеком, с которым хочешь порвать. Но как же это? Порвать с тем, кто полюбил меня, с тем, о ком я так жалела бы, с тем, кто открыл мне, что у меня есть сердце,— ведь это чувствуют лишь с той минуты, как в него закралась любовь (вспомните, как его волнует первый урок любви, который ему дают!), порвать с тем, наконец, кого я принесла в жертву проклятому тщеславию, хотя внутренне я сама осуждала себя, ибо это тщеславие казалось мне нелепым, раз оно причиняло мне столько мучений и даже не оставляло мне утешительной мысли, что я достойна жалости. Право, дорогая, разве можно винить девочку пятнадцати — шестнадцати лет в том, что она не выдержала нежданных испытаний, пала духом и в отчаянии проливает слезы!
Итак, я расплакалась, но, может быть, это и было для меня наилучшим способом выйти из затруднительного положения, оставив в стороне всякие объяснения. Душа наша знает, что нам надо делать, или, по крайней мере, это знает за нее наш инстинкт.
Вы полагаете, что мое горе было плохо понято, что мои слезы могли лишь ухудшить дело? Нет, как раз наоборот. Они все исправили. Во-первых, слезы принесли мне облегчение и я стала свободнее себя чувствовать, они ослабили мое тщеславие и вместе с тем избавили меня от невыносимого для моей гордости страха, что Вальвиль узнает, кто я такая. Все это очень помогло мне успокоиться. А вот и другие преимущества.
Прежде всего, мое уныние и слезы придали мне в глазах этого молодого человека некий романический ореол, внушавший ему уважение, и теперь он способен был узнать, не поморщившись, о моем низком звании и простить мне его; ведь вы понимаете, что положение требовало некоторого разъяснения. Не огорчайтесь тем, что я проливала слезы,— они облагородили Марианну в воображении ее возлюбленного, а уверенность, что у нее гордое сердце, не позволила ему презирать ее.
А по сути дела вот что надо заметить. Быть молодой и красивой, не знать своего роду-племени — не знать только потому, что на тебя обрушился удар судьбы, краснеть и вздыхать, подобно знаменитым жертвам несчастья, от унижения, в которое тебя это повергает, но видеть перед собою нежного и деликатного возлюбленного, готового чтить свою избранницу,— вот при каком стечении обстоятельств хотела я предстать перед Вальвилем и остаться для него пленительной и достойной уважения.
Бывают несчастья, которые украшают самое красоту придают ей величественность. Тогда женщина обладает помимо своей прелести еще и особым очарованием, каким ее наделяет история ее жизни, похожая на роман. Пусть она тогда не смущается, что не знает своих родителей,— дайте волю химерам любви, и они наделят вас знатностью, волшебным светом проникнут во мрак, скрывающий ваше происхождение. Если возлюбленный способен счесть женщину божеством, то вот случай, когда он может обожествить ее. Правда, не ждите, чтобы волшебство длилось долго: от чар выдуманной прелести переходят к безумству любви, для которого они служат приуготовлением.