Когда письмо было написано, я послала его по указанному адресу и в ожидании ответа караулила монаха в своей комнате, так как твердо решила, что не проведу больше ни одной ночи в этом доме. Не могу сказать вам в точности, что именно страшило меня и почему обуял меня неодолимый страх; знаю только, что передо мной все вставала физиономия хозяина гостиницы, в которую до сих пор я не очень вглядывалась, а теперь находила в ней ужасные приметы; физиономия его жены казалась мне мрачной, угрюмой, слуги с виду были отчаянные негодяи. Словом, все эти лица вызывали у меня трепет, я не могла справиться с собой; в мыслях мне рисовались шпаги, кинжалы, убийства, грабежи, оскорбления; кровь леденела у меня в жилах, так ужасны были опасности, которые я представляла себе: ведь когда заговорит воображение, горе уму, коим оно управляет.
Я поделилась с монахом своими черными мыслями, но тут явился наш посланный и сообщил, что карета почтенного человека, о котором шла речь, ждет нас у дверей, а сам он не мог ни написать, ни прийти сюда, так как был занят важным делом, когда получил наше письмо. Тотчас же я сложила свои вещи; право, мне словно спасли жизнь; я велела позвать хозяина и хозяйку, приводивших меня в такой ужас; по правде сказать, оба они не отличались благообразной наружностью, и воображению моему нетрудно было превратить ее в отталкивающую. Во всяком случае, она навсегда врезалась мне в память: эти лица все еще у меня перед глазами, и в жизни мне встретилось несколько честных людей, которых я терпеть не могла только потому, что их лица чем-то напоминали мне физиономии тех трактирщиков.
Мы с монахом сели в карету и скоро приехали к вышеупомянутой особе. Это был пожилой человек лет пятидесяти — шестидесяти, довольно еще хорошо сохранившийся, очень богатый, с мягким и серьезным лицом, скорбное выражение коего мешало заметить чрезмерное дородство сей важной персоны.
Он принял нас любезно и запросто, без лишних приветственных речей обнял монаха; затем бросил взгляд на меня и предложил нам сесть.
Сердце у меня колотилось; сама не своя от стыда и смущения, я не осмеливалась поднять глаза; юное мое самолюбие было уязвлено, я не понимала, что со мной.
— Ну, в чем же дело? — спросил хозяин дома, чтобы начать разговор, и, взяв монаха за руку, пожал ее с сокрушенным видом. Тогда монах рассказал ему мою историю.— В самом деле, приключения поистине необычайные и положение этой девицы плачевное! — воскликнул хозяин дома.— Вы правильно написали мне, отец мой, что оказать ей услугу будет самым добрым делом. Я тоже так думаю: по множеству причин она больше нуждается в поддержке, чем кто-либо другой, и я очень благодарен, что вы за помощью обратились именно ко мне; благословляю то мгновение, когда вас осенила эта мысль, ибо я растроган тем, что услышал сейчас. Давайте посмотрим, как нам взяться за дело. Сколько лет вам, дорогое дитя? — добавил он обращаясь ко мне тоном сердечным и жалостливым.
В ответ я лишь тяжко вздохнула, так как не в силах была говорить.
— Не горюйте,— сказал он мне,— будьте мужественны, я очень рад быть вам полезным. Да ведь на все воля божья, не надо роптать на провидение. Скажите же мне, сколько вам лет — хотя бы приблизительно.
— Пятнадцать с половиной,— ответила я — а может быть, и больше.
— В самом деле,— сказал он, обернувшись к монаху — с первого взгляда ей можно дать и больше; по лицу видно, что она благонравна и умна; даже хочется верить, что она знатного рода. Право, как велики ее несчастья! Неисповедимы пути твои, господи! Но обратимся к самому неотложному,— продолжил он после некоторого молчания, преклонившись в мыслях перед начертаниями создателя.— Поскольку у вас нет никакого состояния, вам надо решить, каким делом вы хотите заняться. Покойная ваша воспитательница не выражала касательно этого своей воли?
— Она имела намерение,— ответила я,— отдать меня в ученье в какую-нибудь мастерскую.
— Отлично,— заметил он,— я одобряю ее намерение. Отвечает ли оно вашим вкусам? Скажите откровенно. Вам может подойти и что-нибудь другое; вот, например, моя невестка, особа весьма рассудительная, живущая в полном достатке, лишилась девушки, состоявшей у нее в услужении; невестка очень ее любила и, конечно, благодетельствовала бы ей впоследствии; если бы вы согласились занять ее место, я уверен, что невестка с удовольствием взяла бы вас.
Такое предложение вогнало меня в краску.
— Увы, сударь! — сказала я.— Хотя у меня ничего нет и я даже не знаю, кто я такая, все же, мне кажется, я предпочту умереть, чем стать чьей-нибудь служанкой; будь у меня отец и мать, я, думается, не только никому не прислуживала бы, но сама бы имела слуг.
Я сказала это очень грустным тоном, со слезами на глазах и, зарыдав, добавила.
— Раз я обязана зарабатывать себе на жизнь, я готова взяться за самое скромное и самое трудное ремесло, лишь бы чувствовать себя свободной, чем пойти в горничные, хотя бы это и сулило мне богатство.
— Успокойтесь, дитя мое,— ответил мне он. — Хвалю вас за ваш образ мыслей, ибо он свидетельствует о вашем мужестве и вполне позволительной гордости. Но не надо заходить в этом чувстве за пределы благоразумия: какие бы лестные догадки о вашем происхождении ни возникали у людей, это не дает вам никакого положения в обществе, и вы должны посчитаться с таким обстоятельством; однако ж мы последуем намерениям вашей воспитательницы, которую вы потеряли; это обойдется дороже, так как вам надо будет платить за свое содержание; но это не важно, нынче же вы будете устроены: я сведу вас в мастерскую белошвейки, снабжающей меня бельем, и она радушно примет вас. Ну как? Вы довольны?
— Да, сударь,— ответила я. — Никогда я не забуду ваших благодеяний.
— Воспользуйтесь ими,— промолвил монах, до сих пор предоставлявший нам одним вести разговор,— и своим поведением вознаградите благодетеля за его благочестивые заботы о вас.
— Боюсь,— заговорил опять хозяин дома, судя по всему человек набожный и совестливый,— очень боюсь, что помощь этой девице совсем не будет заслугой с моей стороны, так как меня очень трогают ее несчастья.— И, поднявшись, он сказал: — Не станем терять времени, а то опоздаем, поедемте к той белошвейке, о коей я говорил вам, барышня, вы же, отец мой, можете теперь удалиться, я вам отдам точный отчет в судьбе сокровища, которое вы мне доверили.
Тут монах простился с нами, запинаясь от волнения. Я поблагодарила его за понесенные им труды, и вот мы с моим благодетелем уже едем в карете.
Мне очень хотелось бы рассказать, что творилось во мне и как подействовала на меня эта беседа, из коей я передала вам лишь малую часть, ибо в ней говорилось и многое другое, очень обидное для меня. Надо вам сказать, что, при всей моей юности, душа у меня была гордая, воспитатели мои обращались со мной ласково и даже уважительно, и меня просто ошеломил подобный разговор. Люди совершают свои благодеяния весьма неуклюже и унизительно для тех, кому они оказывают их! Вообразите себе, как целый час толковали о моей нищете, о состраданий, которые я внушала, да о том, что было бы великой заслугой перед небом сделать доброе дело и помочь мне; говорилось, как христианская вера требует, чтобы обо мне позаботились а потом шли высокопарные рассуждения о милосердии напыщенно выражались ханжеские чувства. Никогда сострадание так хвастливо не выставляло напоказ свои печальные обязанности; сердце у меня разрывалось на части от стыда; и раз уж я заговорила об этом, то замечу, что зависеть от помощи иных людей весьма мучительная пытка,— как назвать иначе милосердие, которое не соблюдает душевной деликатности с неимущим и, прежде чем облегчить его нужду, уязвляет его самолюбие? Хороша добродетель, которая доводит до отчаяния своего подопечного! Можно ли считать милосердными всех, кто занимается благотворительностью? Никак нельзя! «Когда вы сначала покопаетесь в подробностях моих бедствий,— сказала бы я этим людям,— когда вы покажете мне всю мою нищету да истерзаете меня церемониалом ваших расспросов, вернее допросов, и лишь тогда окажете мне помощь, разве это, по-вашему, доброе дело? Нет, это ненавистная, грубая благотворительность, которой люди занимаются напоказ, а не по велению чувства».