Долгое время я не приближалась к человеческому жилью. Я заметила хижину, которая казалась покинутой, и долгое время наблюдала за ней, пока не отбросила мысль о том, что найду там пищу. Голод мучил меня гораздо сильнее, чем немецкая зима (не такая уж и суровая). Мой живот сводило от спазмов, голова кружилась. В поле я решалась выходить только на рассвете, чтобы ни в коем случае не столкнуться с людьми. Я была совсем больной: меня рвало, у меня был неудержимый понос, от которого скручивало живот, все текло по ногам – это было отвратительно. Желудочные колики, тошнота. Но я говорила себе:
– Ноги, руки, живот, замолчите! Командовать буду я. Вам совсем плохо, но нужно идти вперед, потому что я должна найти маму. Поэтому прекратите шуметь.
К счастью, воды было предостаточно. Порой она была стоялой, но чаще всего мне удавалось напиться из маленького ручейка на лугу. Я черпала воду руками, а маленькие камешки сосала, как конфеты.
В Германии я даже ела землю, чтобы успокоить желудок. Мне жутко не хватало хлеба. В Бельгии было нетрудно его украсть, я его очень любила, это была моя основная еда. Образ хлеба, мечта о нем преследовали меня в последующие годы.
Когда я чувствовала, что сейчас упаду от слабости, я останавливалась у дерева, сдирала с него кору и жевала. Практически сразу меня рвало, но, что интересно, некоторое время мне было не так плохо. Если меня тошнило, я ругалась на землю, которая питала столько растений, а я умирала от голода:
– Кто меня покормит? Дай мне поесть!
Она больше не давала мне картошки. В лучшем случае, я ела горькие дикие ягоды, корешки или глодала грязные кости.
Я все время говорила сама с собой: должно быть, я была в полубессознательном состоянии от голода и полнейшего одиночества, – но как одержимая продолжала двигаться к своей цели.
– Я зашла так далеко. Если со мной сейчас что-нибудь случится и я не смогу идти дальше, я не найду маму, и она никогда не узнает, какая я стала. Я не могу так поступить.
И я сжимала зубами кору или еще что-нибудь, пройдя три метра, выплевала, а потом начинала снова, чтобы двигаться вперед. В голове у меня была лишь одна мысль: идти, не останавливаться. Я не думала о смерти. Не знаю почему, но я никогда не думала, что умру. Мои родители тоже не могли умереть. Кто знает, возможно, в тот момент их уже не было в живых, но я в это не верила.
Однажды передо мной предстало восхитительное зрелище: картофельное поле! Уже давно я не встречала ничего подобного. Я спряталась в кусты и наблюдала за двумя мужчинами, которые о чем-то разговаривали. Я ничего не понимала, потому что была слишком далеко. Я тихо подползла поближе. На самом деле они пели французскую песню о свободе. Я была очарована, но не знакомыми словами, а картошкой, сваленной в кучу у их ног.
– Свобода, милая свобода…
Снова расцветет весна.
Свобода, милая свобода,
Я скажу, что ты моя…
Я умирала от голода, поэтому забыла об осторожности, встала и пошла к ним. Я плохо понимала, что собираюсь делать: выпрашивать иди красть.
Они сразу заметили меня, и один” их них окликнул меня по-немецки, поэтому я испугалась, я не понимала, что он от меня хочет. Но я не удивилась, когда он перешел на французский. Папа одинаково хорошо говорил на обоих языках и между тем не был немцем. Тогда я не знала, что французские пленные работали на немцев, и не задалась вопросом, что это были за люди. Я видела только то, что один из них бросал мне картошку, как кидают кости собаке, и кричал: «Беги, девочка! Быстрее, а то нас увидит толстая Берта!»
Я не знала, кто эта толстая Берта – хозяйка, на которую они работали, или шутка взрослого, – мне было все равно. Недоверчиво приблизившись, готовая сбежать, если они сделают хоть шаг в мою сторону, я собирала картофель, не упуская из виду мужчину, который был ближе всего.
– Что ты здесь ищешь? У тебя есть родители? Внезапно у меня защипало в глазах, я застыла,
услышав слово «родители».
– Эй! А ты случайно не еврейка? А? Что ты ищешь?
Я так сильно почувствовала слово «еврейка», будто оно было написано у меня на лице. Я плакала, не отвечая и не выпуская этого мужчину из виду.
– Малышка, ты тут никого не найдешь. Они все на востоке.
Снова восток! Я умчалась, и бежала, бежала, сама не зная почему. От страха? От шока, который испытала, когда услышала, что говорят о моих родителях?
Я съела картошку, даже не очистив от земли, долго жевала, чтобы потом не вырвало, я слишком боялась потерять сокровище, в котором так нуждалась. Вот уже несколько дней я плохо видела, в голове была странная пустота. В мешке тоже.
После этого я долго отдыхала. Я шла понемногу, растягивая еду на несколько дней, и думала о востоке. Я думала, что уже нахожусь там, но если вспомнить дедушкину карту, то можно пройти еще дальше. На востоке «Востока» была Польша, о которой я ничего не знала, потом Россия, страна моей мамы, где люди, по словам дедушки, поют, пляшут и пьют, как сапожники.
Значит, я должна идти в Польшу. Немцы были врагами, а поляки – нет. Я не знала, что в Польше люди переживали худший из кошмаров.
Я знала, куда идти. Я должна была двигаться. Но если компас всегда верно давал направление на восток, то ничто в мире не могло перенести меня в Польшу. Иногда я говорила себе: «Как ни вертись, кругом одно и то же…»
Все же я смогла найти несколько хлевов, где наелась поросячьей еды, спала рядом с коровой и набила сапоги и куртку соломой. Я воровала любую одежду, чтобы натянуть на себя ^защититься от холода, и бросала вещи, как только находила другие. Никакой одежды моего размера, плащ с капюшоном мог бы стать для меня палаткой, но он был слишком громоздким. Я предпочитала свою старую клеенку. Не было ни ботинок, ни галош, чтобы заменить вонючие сапоги с заячьей шкурой. Однажды мне несказанно повезло: я наткнулась на куски свиной кожи. Они висели снаружи дома, по два-три куска в свертке на веревке. Я набила ими мешок. Есть ее было очень трудно, приходилось разрезать шкуру ножом и долго жевать, она была очень соленой. Жир внутри был просто восхитительным на вкус. Он напоминал мне масло, которое делала Марта на ферме, и большое ведро молока, что я приносила из хлева. До сих пор во рту сохранился его теплый жирный вкус. В хлевах не было молока. Надо было воровать на кухнях, как в Бельгии, но я не осмеливалась.
Жиром я лечила ранки на руках и ногах. Подошвы у меня загрубели, покрылись огромными трещинами. Ногти стали расти как-то странно, я их обгрызала, но они все равно загибались, как когти. У меня постоянно болели ноги. По утрам я их совсем не чувствовала, они были синими, и я растирала их снегом, пока они не начинали гореть. Мне было очень больно, но это жжение шло только на пользу, потому что я могла продолжать свой путь.
К концу холодного времени года я уже ничего не чувствовала: снег, ветер, лед – я думала только об одном: что поесть. Для меня это было важнее всего, важнее опасности. Как только я находила что-нибудь на земле – желуди, гнилые фрукты, – я заставляла себя осторожно обкусывать их передними зубами, как кролик. У меня до сих пор иногда возникает привкус земли во рту – такое нельзя забыть, нельзя описать, нужно испытать самому, чтобы понять. Так же, как и почувствовать, что на куче веток, сваленных на снег, нельзя спать. Надо провести так хотя бы одну ночь, чтобы понять. Будешь ворочаться, вертеться, вставать, растираться и в изнеможении падать на ветви, скованные холодом. К счастью, день за днем дорога на восток приближала меня к лесу, а там мороз был не таким лютым. Я встречала животных, иногда птица взлетала у меня из-под ног, и я чувствовала себя в большей безопасности. Как только деревья начинали редеть и появлялась равнина, я возвращалась в укрытие. Идти по кромке леса было очень удобно, потому что я могла заметить присутствие человека и убежать. Мне попадались одинокие дома, и удавалось следить за тем, кто туда заходил, но чаще всего не удавалось приблизиться. Мне кажется, что всю зиму я мечтала о куске хлеба, но так и не смогла его добыть.