На самом деле, вилка предназначена для того, чтобы накалывать твердую пищу. Это колющий прибор. Но если ее перевернуть, то окажется, что вилкой можно еще и подбирать небольшие кусочки, вроде как ложкой, только решетчатой, а можно — давить их в пюре на дне тарелки.
Напрасно этимологи уверяют нас, что слово cuiller (ложка) происходит от латинского cochlea, обозначающего раковину улитки, — его близость с cueillir (собирать) настолько очевидна, что не выбросишь из головы. В ложке и вправду есть какая-то собранность (recueillement), погруженность в себя…
Ложка неотделима от вечернего супа. Суп — это хлеб, который макают в овощной бульон, когда вся семья собирается за столом после трудового дня. Ложки принимаются за работу. Если суп густой, ложка стоит. Если обжигающий — его шумно втягивают с ложки вместе с холодным воздухом.
В вилке есть что-то дьявольское. Сатану нередко изображают с вилами в руках, которыми он, видимо, подталкивает грешников в пекло. Если ложку придумали вегетарианцы, то вилка, напротив, служит символом мясоедения. В старину во Франции держали харчевни под названием «По воле вилки». Это означало, что за один су можно было наудачу ткнуть вилкой в котел — что наколешь, то и твое.
Ложка, в отличие от вилки, бесхитростная, ей не промахнешься. Она плавно скользит по глади супа, снимает пенку — беззлобно. Ее округлость, вогнутость, плавность вызывают в памяти образ матери, которая терпеливо и ласково кормит кашкой свое дитя — ложечку за маму, ложечку за папу.
У вилки и у ложки есть свой сочельник. Ложка символизирует долгую и светлую ночь перед Рождеством. На вилке держится короткое и шумное новогоднее застолье.
Не хвались, зачерпнув, а хвались, проглотив.
Подвал и чердак
В каждом правильном доме есть подвал и есть чердак. В этих пограничных пространствах одинаково темно, но темнота в них совсем разная. В подвал свет сочится сквозь узенькое окошко, из сада или с улицы; это свет земной, земляной, почти не знающий живых солнечных лучей — нечистый, рассеянный, приглушенный. А вот чердачное окно открывается прямо в небо, в синеву, облака, луну, звезды.
И все же подвал — это место жизни, а чердак — место смерти. Чердаки всегда похожи на небесные балконы, с которых, как писал Бодлер, давно умершие годы склоняются в робронах полинялых. На чердаке пахнет пылью и увядшими цветами. Там можно найти детскую коляску, покалеченных кукол, дырявые соломенные шляпы, пожелтевшую книгу с картинками, газеты, прославляющие бесконечно далекую современность. На чердаке бывают страшные перепады температуры: летом тут можно спечься, зимой — околеть. Осторожней ворошите нутро дремлющих здесь чемоданов и сундуков: не разбудить бы ненароком постыдную семейную тайну.
Если лестница, которая поднимается на чердак, сухо поскрипывает под ногой, деревянная, легкая, то от той, что спускается в погреб, холодной, каменной, влажной, тянет плесенью и жирной землей. Там круглый год держится постоянная температура, и зимой как будто тепло, а летом прохладно. Чердак обращен к прошлому, его дело — хранить и помнить, а в погребе зреет грядущее время года. Под сводом покачивается косица лука-шалота, в бутылках, разложенных по ячейкам стеллажа, выдерживается вино. В углу мрачно поблескивают заготовленные на зиму угольные брикеты. Напротив высится тусклая груда картошки. На полках выстроились банки с вареньем и пьяной вишней. В погребе нередко можно увидеть столярную или гончарную мастерскую, в которой отец семейства проводит воскресные дни.
…Те, кто пережил войну, до сих пор помнят, что только в подвале можно было укрыться от бомбежек. А те, кому во время Освобождения было двадцать, танцевали в подвальных кабачках Сен-Жермен-де-Пре.
Да, каждый погреб таит в себе обещание сокрытых чудес. Здесь берет начало живой корень дома. А на чердаке парят его воспоминания, его поэзия. Символ погреба — крыса, самое живучее из млекопитающих, тогда как символ чердака — сова, птица Минервы, богини мудрости.
В десять лет мы искали приюта под стропилами чердака. Мертвые птицы, разверстое нутро сундуков, затейливые платья: будто попал за кулисы жизни.
Вода и огонь
И вода, и огонь тесно, но каждый по-своему, связаны с жизнью. Мы чувствуем — и наука это подтверждает, — что любая жизнь берет начало в воде. Из моря вышли млекопитающие, и ребенок появляется на свет в околоплодных водах. Даже болота кишат микроорганизмами.
А на пламя мы глядим, как зачарованные, потому что оно доказывает наличие души. Жизнь идет от воды, но огонь и есть сама жизнь: жар, пыл, а чуть дунешь — и нет ее. В блуждающем огоньке — зыбком, неверном мерцании над черными водами болот — нам чудится весточка живой души.
Человек, будто бы из жестокости или извращенности, упорно сводит этих двух врагов. Мало того что он ставит на огонь котел, чтобы вскипятить воду, — так он еще и тушит вечером костер, выливая на угли ведро воды. Что уж говорить о пожарном, само дело которого — стравливать гидру и дракона, направляя струю воды в очаг пожара. И тут надо вспомнить безнадежно горькую испанскую пословицу: «Не выйти огню сухим из воды». Горькую — потому что огонь олицетворяет здесь воодушевление, пылкую предприимчивость, юношеский задор, а вода — уступки действительности, печальные и тягостные.
Но человеческому гению мало было противопоставить огонь и воду. Он сумел свести их к единому элементу, получив спирт, который иногда называют огненной водой. Спирт — это сразу и вода, и огонь. Правда, к некоторым он поворачивается лишь одной из сторон. Так, по словам Гастона Башляра, Э. Т. А. Гофман и Эдгар По были пьяницами, оба искали вдохновения на дне бутылки. Но «гофмановский алкоголь пламенеет; он отмечен чисто качественным, чисто мужским знаком огня. Алкоголь Эдгара По топит, приносит забвение и смерть; он отмечен чисто количественным, женским знаком воды. Гений Эдгара По связан со спящими, мертвыми водами, с прудом, в котором отражается дом Ашеров» [9].
О воде
Ниже меня, всегда ниже меня, расположена вода. Я всегда гляжу на нее опустив глаза. Как на почву, как на часть почвы, как на видоизменение почвы.
Она светлая и блестящая, аморфная и свежая, пассивная и настойчивая в своей единственной слабости — подчиняться весу; располагая особыми средствами, чтобы потворствовать этой слабости: буравя, лавируя, размывая, сочась.
Внутри нее самой эта слабость также дает о себе знать: она без конца обрушивается, ежеминутно отказывается от своей формы, все стремится себя унизить, распластаться по земле, как труп, как монахи некоторых орденов. Еще ниже — таков, кажется, ее девиз: обратное высокому [10].
История и география
История и география. Иными словами, время и пространство, но не пустых и абстрактных сфер: время, где теснятся события, пространство, загроможденное деревьями и домами.
По размышлении странным покажется, что эти две отрасли знаний и исследований традиционно вверяют одному и тому же учителю. Разве можно одновременно и в равной степени интересоваться историей и географией? Не идет ли речь о противоположных, и даже несовместимых, вкусах — или одно, или другое? Историк — гуманист в самом широком смысле слова. Ему важны люди, и только люди, в особенности «великие». Для географа же предметом изучения может стать пустыня, девственный лес или коралловый архипелаг. В его ведении находятся флора, фауна и полезные ископаемые.
Это профессиональное разделение наблюдается и в искусстве. Есть художники-истористы — занимавшие вплоть до прошлого, XIX, века вершину академической иерархии, — и есть пейзажисты. Последние, долгое время прозябавшие в тени истористов, взяли реванш с приходом импрессионизма, перевернувшего представление о живописи, так что в XX веке почти не видно исторических полотен. Почти — ибо знаменитая «Герника» Пикассо, бесспорно, подпадает под этот низложенный жанр. И все-таки нельзя не обратить внимания, что бедствия войны 39–45-х годов, определившие тему стольких произведений литературы, практически не попали на стены музеев и галерей. Отметим, что портрет и обнаженную натуру можно было бы причислить к историческому жанру (как детали больших полотен), а натюрморт отнести к искусству пейзажа.