Разве могли они знать, наивные кочевники, жив ли Иосеф, умер ли, можно ли принимать самый распрекрасный миф за реальность в тот миг, когда их, впавших в восторг с приближением к границам Кемет, внезапно окружили лучники на колесницах, отхлестали бичами, загнали в эти копи и на каменоломни по ту сторону моря, в самой Кемет?

Страшнее всего, что это ведь и не острог, где отсиживаешь срок по суду. Дело бессрочное.

– А куда же делись их жены и дети? – спросил Яхмес.

– Отцы действовали точно по рассказу: оставили даже младших братьев, подобных Вениамину, пошли на разведку. Потом, с годами, благодаря проходящим здесь купеческим караванам наладились связи, к некоторым пришли жены с детьми, построили поселок вокруг храма нашей богини Хатхор. Я, к примеру, родился уже здесь, но, еще не умея и звука произнести, знал, что за эти вышки уходить нельзя.

– Были побеги?

– Очень редко. И куда бежать, да еще одному, ну, даже двум-трем. Что ждет за этими холмами и горами, там, на севере, откуда мы пришли? Здесь хоть есть кров, еда, заработки, еще и пища духовная – в храме.

Знатоки, да и Месу, понимают письмена, знают способы их копирования, но говорить на этом языке не умеют и потому ловят каждое слово, переводимое Яхмесом. Позже, в храме, по утрам, когда все добытчики находятся в копях, копируя с черепков, колонн, ваз и кувшинов знаки письма хабиру, Месу открывает, что Яхмес не умеет ни читать, ни писать, лишь разговаривает на этом языке, гениальная легкость письма которого, ошеломившая в свое время Итро, несет в себе ощутимую полноту будущей письменности с внешним изяществом своих знаков и внутренней их органичностью. Кажется, она и вправду связана с небом этих мест, которое ощущается здесь более глубоким и синим в полдень, более багряным в часы заката, когда Месу поднимается на ближайшую сопку и видит вдали, на северо-востоке, толпище иссиня-фиолетово-багровых гор, исподволь, но достаточно настойчиво, подобно влекущему тебя течению, притягивающих твой взгляд, словно бы кто-то оттуда пристально следит за тобой, как дальний водоворот, который только и поджидает несущее тебя течение, чтобы втянуть в свою воронку.

Месу даже как-то становится не по себе, и он, с тенью Яхмеса за спиной, спускается в сумерки, освещенные светильниками храма, осторожно, чтоб никому не помешать, присаживается в углу, слушает молитвенные песнопения этих людей, словно бы пребывая вместе с ними в некоем облаке врожденного чувства достоинства, которое внезапно и остро обнажает, как толстый слой грима на всех дворцовых лицах, от высших до низших, уже привычные, даже естественные там лицемерие и лизоблюдство.

Весь обратный путь Месу с раннего утра до поздней ночи проводит на палубе, с внезапно проснувшейся в нем ненасытностью заядлого путешественника вбирая в себя сизо-черное с просинью пространство вод, плавно изгибающуюся линию горизонта, мелькнувший поворот дороги, обещающей дальний, полный тайны и одиночества путь, безмолвные скопления камышей, ибо шорох их не доходит до корабля.

Во дворце его ожидает объемный свиток – копия папируса о смерчах в пустыне, присланная ему Мернептахом. Автором трактата является ученый и аскет Хори, всю жизнь изучающий это явление. Живет он в одной из скудных пещер, которых немало в невысокой гряде холмов, единственной в необъятной западной ливийской пустыне. До этого пещерного поселения аскетов дня два плавания вверх по течению Нила, затем дня три езды по пустыне на запад.

Понимая Месу с полунамека, Яхмес начинает готовить поездку.

Движутся в основном по утрам, к обеду спасаются в прихваченных в дорогу шатрах. На миг откинешь полог, и тебя заливает звенящий бескрайностью зной. Слепяще белый, подобно сахару, песок необозрим и легок, как прах смертный.

Аскеты похожи на живые мумии, но удивительно полны жизни и любопытства ко всему, что их окружает, ко всем, кто их посещает.

Оказывается, Хори умер более полугода назад, замурован аскетами в его же пещере. Что ж, такая участь ждет их всех, но они предпочитают ее участи проживающих во грехе и неге, на которых, кстати, нет у них зла. Более того, надеясь на снисхождение богов и благосклонное принятие небом их аскетической жизни, они также замаливают грехи других. И все же Месу привез им довольно много еды.

Дни стоят жаркие, без единого намека на ветер, бурю, смерч. Неторопливо длится беседа, тут ведь властвует не время, а вечность, в которой растворяешься точно так же, как дышишь. Так растворился Хори: хартом выпал из его пальцев, вот этот последний зигзаг на папирусе – как скачок в иной, лучший из миров.

Неужели это он и есть, потусторонний, отвесно-ослепительный, лишенный теней, – кажется, любая мысль и форма наперед здесь выжжены дотла, перемолоты в песок, и лишь твое самоотсутствиеи есть единственный инструмент познания этого мира. Не верится, но, очевидно, так и есть: аскеты живут на самом пороге этого – вычеркивающего живое бытие – мира несуществования и потому так легко переходят в него.

Как пишет Хори в своем труде о смерчах, одна песчинка, пошевелившись под едва возникшим дуновением, начинает раскачивать пространство, завихривать его воронкой – и вот уже смерч, после которого мир кажется сотворенным наново.

Может ли кто-то быть счастливее человека, которому, как та пошевелившаяся песчинка, откроется мысль, способная раскачать пространство и заставить его хотя бы краешком раскрыть тайну сотворения мира?

Мысль эта и вправду подобно смерчу упадет с неба в умопомрачительную расчисленность и слаженность механизма дворцов, колесниц, воинов, знати и простонародья, кажется притертых друг к другу, как блоки в пирамидах.

Вот что кощунственно, но невероятно любопытно: пантеон богов мельтешит и утомляет, а вот за этой песчинкой, да и мыслью, кто-то гораздо более сильный, чем все эти боги и повелитель мира, свободно поигрывает случайностью, таящей в себе абсолютное и конечное знание. Но этот кто-то, как школьник, стремится к безделью и минимальному усилию, с поразительной легкостью и безответственностью ставит на карту жизнь человека, уводя его в иллюзорные лабиринты далеко от истины, которая кажется самой важной, самой нераскрываемой, но которой он-то вовсе не дорожит. Он подкатывает ее к твоим ногам, как волну: ты хочешь вступить в нее, но она тут же ускользает.

Вот какие странные мысли, ранее никогда его не посещавшие, приходят Месу на ослепительном безвременье, в пекле ливийской пустыни, рядом с похожими на живые мощи аскетами.

– Была бы на то моя воля, – мечтательно говорит он Яхмесу, – остался бы здесь до конца своих дней.

5. Мернептах

После ослепительного испепеляющего безмолвия, переходящего в изматывающий звон в ушах как бы все время на грани потери сознания, после странных мыслей, подобных небольшим, но резко закручивающимся воронкам, жерла которых теряются в неизбывных глубинах духа, дворец оглушает Месу привычной суетой и бестолковостью слоняющейся по коридорам и анфиладам комнат знати и слуг.

Как ни пытается Месу пребывать в облаке покоя и размышлений, протягивающемся из вчерашнего безмолвия, в глаза назойливо лезут из каждого закоулка полупроявленные в полумраке шептуны, и отличает их скорее не выпученный взгляд, а необыкновенной величины уши. В ушах же Месу назойливо звучит негромкий голос Яхмеса, объясняющий, почему комнаты строят анфиладами: с одним входом комната подобна ловушке; можно перекрыть и оба входа, но все же шансов на спасение больше.

Месу искупался, с удовольствием сменил отяжелевшую, напитанную песком одежду на чистую холщовую и намеревается пересечь длинный коридор, наполненный привычным, багровым от пламени редких и слабых светильников мраком, в сторону сада, но внезапно каменные стены высвечиваются множеством факелов: навстречу ему идет,улыбаясь, Мернептах, за которым тянется хвост охраны.

Мернептах желает из уст Месу услышать о поездке к аскетам, но не здесь и не в саду. Есть у него заветное место. Они проходят теряющийся во мраке гулко пустой необъятный тронный зал с огромной статуей правителя мира в виде стоящего сфинкса, поднимаются на колесницы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: