В какие-то мгновения, когда в нем все восставало против этого насильственно навязанного дара, он ощущал ужас надвигающегося безумия.

Оказывается, самое тяжкое в этом мире – выдержать дар навязанной тебе жизни.

2

Он поднимался на гору Нево один.

Он знал: они где-то притаились там, пониже. Они объясняли это себе чувством долга: мол, им следует охранять его.

Он знал, Иешуа готов жизнь отдать за него, но и в нем любопытство смертного, хоть одним глазком приглядывать – как же это, великий вождь, который с Ним был лицом к Лицу, сидит один, беспомощный, в ожидании смерти, заброшенный, как вот приблудный пес, который неизвестно как очутился на этих высотах и бежит от него, Моисея, поджав хвост, чуя запах приближающейся смерти.

Смертное любопытство, кажется, растворено в самой атмосфере этих мгновений.

А может, все это лишь его домыслы и окружающие даже обрадовались приказанию оставить его в одиночестве.

И теперь он подобен покойнику после погребения. Каждый исполнил свой долг: кинул в него комом земли. По словам брата Аарона, в присутствии которого Моисей острее всего ощущал одиночество и которого так сейчас не хватало, покойник особенно тяжко переживает первые минуты после погребения: еще миг назад он слышал над собой, где-то в небе, плач, причитания, говор, стук – и все это относилось только к нему одному. Но вот все ушли, и его охватывает абсолютное отчаяние, воистину смертельное одиночество. Не крикнуть от ужаса, не пошевелиться, не вздохнуть. И уже ощущается начало растворения во времени, в сознании знавших его.

Все это обозначилось настолько остро, что показалось – Аарон окликнул его.

Невольно оглянулся. Но вокруг была голая каменистая пустошь, ощутимо втягивающая, как в воронку, в дремотное состояние.

Может, он уже и вправду покойник? Моисей ощупал себя. Сердце Пилось спокойно. При каждом вдохе свежесть горного воздуха растекалась по всему телу. Почему бы просто не встать и не вернуться ВНИЗ, К ЛЮДЯМ?

Но знал, что не сделает этого. Знал по опыту всей своей жизни – Гот слов на ветер не бросает:

«…Окинь взглядом страну Ханаан… Я дал тебе увидеть ее глазами твоими, но в нее ты не войдешь…»

Именно потому с таким напряжением вглядывается он в округлые, как овечьи спины, холмы за Мертвым морем, в горстку скудных домиков Иерихона – «городка запахов» всех семи смертных грехов, обнесенного столь же скудной с этих высот стеной, которую Иешуа предстоит разрушить. Грешен этот город. Участь его предрешена. Но чем она хуже участи его, Моисея, в эти последние часы его жизни?

На уровне глаз его – солнце, повисшее в мареве месяца Адар. Оно кажется недвижным, замершим, хотя совсем скоро исчезнет там, на западе, в Великом море.

Кажется, до смерти еще – вечность.

Восход солнца застает человека сразу и врасплох, ослепительно и широко. И только в последние мгновения заката видишь, как быстро оно заходит за горизонт.

В долине уже темно, множество огней. Доносит ли ветер из низин плач но нему или сам стонет в расселинах скал?

Здесь, на горе, еще пепельно-отрешенный свет закатившегося солнца. Время, когда для людей – поздно, а для Него – рано. В этом как бы ничейном времени Моисей оставался с самим собой, и в нем начинало пробуждаться чувство раскаяния, но являлся Он – внезапно, как перебой сердца, и прерывал это чувство.

Теперь Он уже не явится – пришло время идти до конца, предъявлять окончательный счет своей душе.

Оставленный людьми и Им, Моисей в безжалостном свете, впервые, видел жесткость своих поучений, от которых сам страдал. В эти мгновения он не способен был понять, где брал силы – за пределом возможного – решать судьбы целого народа. За этим мог стоять только Он.

3

Беспамятство и есть смерть.

Не потому ли как знак ее приближения – неистовое желание – жажда – припомнить всю свою жизнь, словно в этом – надежда на преодоление смерти.

В эти последние часы, оставшись наедине с собой, твердо зная, что в Землю обетованную ему не войти, он чувствовал, как его накрывает горячая волна сомнений, колебаний, всю жизнь скрываемых от самого себя, волна всепоглощающего чувства раскаяния.

В эти последние часы внезапно приблизились к нему гигантские пирамиды Мемфиса, тогда недоступные, сверхчеловеческие, а теперь дающие странную надежду и слабое утешение, что не все бренно в этом мире, что они все же некие ступени – пусть по лестнице заблуждений, ведущей в мир мертвых, в тупик, но все же – к Нему, как еще один подступ – надежда на смягчение Его сурового и неотменимого приговора.

А еще, поверх всего, в эти мгновения самым прекрасным высвечивалась не встреча «лицом к Лицу», не все невероятные события его жизни, о которых он писал в Книге, а внезапно пришедшее из подсознания, вернее из досознания, ощущение колыхания в корзинке на водах Нора, сладостный покой в материнских водах, на волоске от гибели.

Слишком много он прожил в мужском обществе, считая женщин существами второстепенными, но иногда вскакивал со сна, ощущая порыв, дуновение непонятного счастья – ему мерещилось какое-то случайное место в пустыне, болтовня, бездумность, нежность, как озерцо воды, светящееся лицом женщины, сладость бродяжничества и безответственности.

И вскакивал он не со сна, а как бы тянулся всем существом за ускользающим ощущением счастья, как стараются поймать бесстрашно приближающуюся к тебе птицу, которая в миг прикосновения улетает, тает облаткой, облаком, веянием.

Чувство обморочного колыхания перед исчезновением в вечности гнило подобно пульсации клейкой капельки жизни, из которой рождаются племена и народы.

Странен мгновенный высверк из допамяти, из дородовых глубин, яркий, горький выброс из досознания в миг замыкания круга жизни, абсолютного возврата к Нему – мгновение, равно отстоящее от зарождения и умирания. Некое несуществование на грани исчезновения и все же присутствия. Пожизненное странствие, внезапно в первый и последний раз (ибо истекло время раскрыть кому-либо живому эту тайну) столь отчетливо вспыхнувшее в сознании, истончающемся к исходу жизни.

Первый инстинкт, проклюнувшийся еще до возникновения, – окружающая бездна, покачивающая тебя как бы на обломке скорлупы, не грозит гибелью, ибо легкость твоя равна легкости пространства и времени.

Но они-то и не касаются тебя, ибо для них тебя еще нет, тебя для себя еще нет – только для Него.

Страшиться надо было не бездны, каплей которой ты был. Страшиться надо было того, что так и останешься этой каплей и не коснется Он тебя лучом своим – выпадешь за ненадобностью в осадок, в небытие, не состоишься.

И – как вспышка – радость возникновенияот боли, нанесенной ударом клюва, как однажды в пустыне буря гнала птицу, она ударилась о грудь Моисея, от испуга клюнула, и понесло ее дальше – в пространство и тьму.

Ощущение изначалья абсолютно лишено было образа и выражения, ибо подразумевалось до формы, до жизни – но это было.

В эти мгновения невероятие открывшегося проклюнулось и в языке Его, которым писалась Книга, в гнезде слов: рэхэм –чрево, рахум –милосердный, рахмана –Он да будет благословен, рахам –остроклювый хищник.

Собственное отсутствие восходило вечностью.

Собственное отсутствие не боялось воды, ибо вода была его стихией, но оно уже искало посредников между своим ничтои колыханием мировых вод.

Страх и безмятежность были колыбелью этого отсутствия, уверенность которого в будущей своей безопасности охранял пульс матери, гуляющей вдоль великих вод и ощущающей их тягу в себе.

Воды были сверху и снизу, небом и землей, да и само отсутствие было водой, пусть чуточку более клейкой.

И сейчас это обнадеживающее отсутствие, напрочь забытое в суете жизни, пришло внезапно, отчетливо, успокаивающе знакомо – через всю жизнь – из досознания, – залило с головой, и он закрыл глаза.

Тьма за веками была такой бархатно-желанной, очищенной, манила, но не давила, а почтительно замерла в ожидании, полная одновременно горячо сжимающей и освежающей тяги – как течение реки, которое подобно чреву матери обволакивает тебя, может спасти или утопить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: