Пока Усман-бай говорил все это, отец Талиба немного успокоился. Он стоял понурившись, исподлобья наблюдая за гостями.
— Ладно, — сказал отец. — Пусть будет так. У меня другого выхода все равно нет. Я отдам тебе саблю за сто рублей, остальные — стоит тетрадка. Только если не будет тетрадки, вы оба берегитесь. Видите этот кинжал? — Отец выдернул из-за пояса большой узбекский нож. — Он из той же стали, что и клинок. Вот этим кинжалом я обрежу вам обоим уши. Клянусь аллахом, да будет так! Несите деньги.
Деньги у Усман-бая оказались с собой, он быстро пересчитал сотню и сунул отцу. Уста-Саттар отдал ему клинок.
Однако, хотя полицейский явно спешил убраться из этого дома, Усман-бай не торопился уходить. Он взял клинок, осмотрел его внимательно и вежливо спросил:
— А клеймо, дорогой, ты какое поставил?
— Наше клеймо, как у дедов и прадедов. Клеймо правильное, — отвечал отец.
— Спасибо, дорогой, это хорошо, — так же вежливо отвечал Усман-бай. — Только рукоятка у тебя плохая, придется новую заказывать. Рукоятка у тебя очень простая.
— Какая есть, — отрезал отец. — Помните, что сказал, то и сделаю. Обрежу уши.
Трудно гостям после таких слов не потерять достоинства, но два дружка, купец и полицейский, вышли со двора как ни в чем не бывало. Талиб услышал, как, закрывая калитку, Усман-бай тихо сказал полицейскому:
— Кто кому уши отрежет, один аллах знает, а твой длинный язык укоротить давно надо…
Прошло два дня, и за отцом явился какой-то незнакомый полицейский.
— Собирайся, тебя сам Мочалов вызывает, быстро!
— Брать с собой что-нибудь или не нужно? — осторожно спросил отец.
— Не нужно, вечером дома будешь, — отвечал полицейский.
Ни вечером, ни завтра утром отец не вернулся. На третий день пришел русский солдат и передал записку, в которой отец сообщал, что по приказу высшего начальства его как кузнеца взяли на тыловые работы. Отец просил передать ему еды на дорогу и теплую одежду.
«Принесите все это на вокзал сегодня вечером, — писал отец. — Там поговорим».
Вокзал долгое время вспоминался Талибу, как сон: бессвязный, страшный и далекий. Толпы народа на перроне, на путях товарные вагоны, набитые людьми до отказа, крики мужчин, плач женщин, звуки оркестров — русского, сверкающего медью, и узбекского, состоящего из длинных труб, хриплых карнаев, под которые обычно пляшут на базаре канатоходцы, и звонких сурнаев, выводящих — некстати сейчас — свадебные мелодии. А по лицам людей видно, что не на свадьбу идут, а скорее на похороны. На лицах у них тревога и боль, скорбь и отчаяние. Черные паровозы и красные вагоны неподвижны — стена. Все замерло, замолкли оркестры. Несколько богатых узбеков в белых праздничных халатах и в ослепительно белых чалмах движутся среди толпы. Рядом с ним начальство в мундирах с золотыми погонами, с золотыми шнурами на мундирах, с золотыми кокардами на высоких фуражках.
— Джигиты! — начинает речь один из богатых узбеков. — Наш добрый царь Николай, его императорское величество, оказал нам большое доверие.
Только это и успел выслушать Талиб. Мать потянула его за рукав: «Идем, сынок, идем».
Они протиснулись сквозь поток людей, хлынувших послушать, что скажет узбек про царя Николая и далекую войну.
Вторым от паровоза стоял вагон, отличавшийся от всех. У других вагонов широкие двери были сдвинуты, а у этого закрыты на замок. Возле вагона ходила охрана.
— Здесь, наверно, — сказала мать. И не ошиблась.
В маленьком окошке под самой крышей они увидели отца. Лицо у него было встревоженное, но когда он увидел их, засиял улыбкой и стал вытирать глаза рукавом.
— Нашли меня, милые! — дрожащим голосом начал отец. — Хорошо, что нашли! Вот увозят, говорят, кузнецы очень нужны, потому и взяли. Вы не бойтесь за меня: если здоровы будете, и со мной ничего не случится. Я за себя не боюсь, только за вас боюсь…
Мать плакала, а Талиб смотрел на отца и не мог понять, что так вдруг изменилось в нем. Слезы на глазах, улыбка грустная, как у больного, говорит сбивчиво. Что еще говорил отец, Талиб так и не запомнил, только последние слова: «Я обязательно, обязательно напишу, где я. Береги маму, Талибджан!»
Так пришло первое горе, а через несколько месяцев заболела мать. Сначала она еще управлялась по дому и ходила на базар, жаловалась только на боль в животе, потом стала худеть. Еды в доме хватало, сто рублей они долго тянули, и другие запасы были, но мать почти ничего не ела, часто плакала. По ночам боли у нее усиливались, и она тихо стонала и бродила по дворику. Потом мать совсем слегла. Соседки водили к ней знахарок и ученых лекарей — табибов. Они читали молитвы, давали ей пить воду из святых источников, есть землю со святых могил. Мать не сопротивлялась, но и не верила своим лекарям, а русского врача принимать не хотела.
— Умру я, сынок, не увидать мне нашего отца; Ты слушайся дядю Юсупа, больше никого не слушайся, — говорила она.
Однажды дядя Юсуп вопреки ее желанию привел из города русского врача. Мать уже не могла говорить: совсем не было сил.
Врач посмотрел, послушал через коротенькую трубочку, что у нее внутри происходит, помял живот и сказал, что ничем помочь не может. И развел руками:
— Рак!
Талиб сидел на земле между давно остывшим горном и давно замолчавшей звонкой наковальней. Слезы высохли, и от них остались только соленые полоски на щеках, и губы тоже были соленые.
Он не слышал, как отворилась дверь кузницы и вошел дядя Юсуп.
— Талиб! — позвал он, ничего не видя со света. — Ты здесь?
Он взял мальчика за руку, поднял, отряхнул камзол:
— Тебя ищут, ты нужен.
Во дворе людей было еще больше. Все они разделились на две группы: мужчины отдельно, женщины тоже. Квартальный мулла стоял на ступеньках террасы.
— Кто из близких есть у этой женщины, чтобы по законам шариата отвечать перед всеми? Муж есть?
Все знали, что муж покойной Хадичи где-то далеко, если и вовсе не помер. Мулла знал это не хуже других, но древний обычай нарушать было нельзя.
— В Ташкенте ее мужа нет. Он в России, — ответили из толпы тоже по обычаю.
— Есть у нее отец? — опять спросил мулла.
— Ее отец, наманганский мастер уста-Тилля, умер три года назад, — опять ответили из толпы.
— Есть у нее единокровные братья? — громко продолжал вопросы мулла.
— У нее есть только дальний родственник Юсуп-чахоточный, — ответил из толпы Усман-бай.
— Есть у нее взрослые сыновья?
— Нет, у нее только маленький и несмышленый сын Талиб, — опять ответил Усман-бай.
— Кто будет наследником этой женщины?
— Я буду, — неожиданно для всех сказал Усман-бай. — Я буду наследником и опекуном мальчику, я родственник ее мужа.
В толпе зашумели, раздались недовольные голоса, но слова были какие-то глухие, невнятные.
— Так не годится, — из группы женщин возразила бабушка Джамиля. — Так не годится.
Мулла стоял невозмутимо и ждал, что будет дальше.
— Я буду наследником, я опекуном буду. Мне ихнего имущества не надо, я из любви к родственнику возьму все на себя, — сказал опять Усман-бай.
В это время к мулле подошел дядя Юсуп и указал на Талиба, стоявшего в дверях кузницы.
— Вот сын Хадичи — Талибджан. Ему двенадцать лет. Он умный мальчик.
— Правильно! — крикнула бабушка Джамиля.
— Пусть сын будет наследником, по закону! — прозвучал из толпы мужчин голос Тахира-поденщика — сына бабушки Джамили. — Усман-бай никому добра не сделал. Только живот свой любит.
Мулла еще минуту помедлил и взял Талиба за руку.
— Талибджан будет наследником этой женщины без всяких опекунов. Он теперь отвечает за все, как взрослый, — сказал мулла и начал опять задавать вопросы толпе: — Кому из вас была должна покойная Хадича? У кого она брала в долг деньги или муку, мясо или рис? Кому она не отдала?
— Она всегда отдавала долги, она никому не должна, — отвечали люди.
— Может быть, она обидела кого-нибудь?