Он плохо помнил, что случилось потом, когда он увидел отца и свет померк в его глазах. Он вроде бежал, не разбирая дороги, тычась, как котенок, в узких мышеловках-улочках города, и если плакал, то не навзрыд, потому что горе как обручем перехватило его маленькое тельце, мешая дышать и рыдать. Потом сознание его прояснилось, и он понял, куда и зачем бежит: мстить! Жечь, взрывать, стрелять… Они его еще узнают, палачи-фашисты! Он им еще покажет!

Все было против него в этом злом мире. Деревья, выгоревшие на солнце и не дававшие тени, само солнце, горячим пауком висевшее у него над головой и грозящее лучами-паутинками, змея-дорога, жалящая босые ноги острозубым ракушечником… По мере того как мысль овладевала чувствами, бег его замедлялся и в конце концов перешел в шаг. Ветер, летевший с моря, освежил лицо и высушил слезы. Гнев, туманивший голову, отступил, и он увидел себя на обочине дороги, заставленной слоноподобными танками. Они грелись на солнце, задрав хоботы пушек, бок о бок с машинами, мотоциклами, тягачами, а поодаль от них на пожухлой траве вповалку лежала машинная прислуга: танкисты, артиллеристы, водители. Простоволосые, с расстегнутыми воротами, а то и босые, они блаженно нежились под деревьями, дававшими скупую тень. Все это, сонное, ленивое, дремлющее, было только внешне таким, а на самом деле было полно страшной силы, которая, как камень из пращи, могла быть во мгновение ока запущена в направлении главного удара. А главным направлением, он знал, был Инкерман, предместье Севастополя, который сражался и не сдавался врагу. Среди немцев изредка сновали крымские мальчишки. По глазам было видно, страх гнал их прочь, те же глаза выдавали другое: любопытство. И оно удерживало мальчишек на месте. Он вполне мог сойти за одного из них. Любопытство, вот что привело его сюда. Любопытство! Пусть они так и думают, проклятые, развалившиеся на его родной земле, как на своих немецких пуховиках. Они его еще узнают, он им еще покажет!..

Отец…

Туман снова заволок голову, но он тут же усилием воли рассеял его и увидел канистру, стоящую на земле возле машины. И то ли сам он это сделал, то ли другой кто, влезший в него и взявшийся руководить его движениями, но только он взял эту канистру спокойно, без оглядки и поволок по дороге. Немцы, видевшие это, глазом не повели: ну взял, ну поволок — значит, велели. Не мог же мальчишка сам, без спроса… Нет, в это они, лишенные собственной воли, просто не могли поверить. И потом, это же безрассудство — под носом у всего войска! А мальчишка, судя по лицу, ангельски тонкому, робким глазам-медалькам и дрожащим губам-бантикам, только цыкни, упадет на спину и лапки кверху, как кошечка.

Знай они, отчего у этой кошечки дрожат губы! Не от страха они дрожали — от ненависти, и ненависть эта начала действовать с того самого момента, как в руках у мальчишки оказалась канистра с бензином.

Карл Эгер, командир танка, морщил лоб и вспоминал. Сидел по-турецки на броне, подставив солнцу белокурую голову, и вспоминал слова корпусного гимна.

«Смертью смерть поправ, мы идем, — бормотал он. — Идем, идем, идем…» Вспомнил продолжение: «В земной шар, как в барабан, бьем, бьем, бьем!» — и, радостный, оглянулся. В поле зрения лейтенанта попал мальчишка с канистрой. Постоял, послушал, ожег лейтенантика неприветливым взглядом и ушел восвояси. Лейтенант, плюнув, тяжело посмотрел вслед. Грубые, не понимающие ласки люди. Смерть, и та их не пугает. Час назад в поселке для устрашения расстреляли каждого десятого мужчину, а спустя полчаса на мине, едва покинув стоянку, подорвался танк.

Лёшка img_3.jpeg

Мальчишка тем временем юркнул за угол сарая. И вдруг оттуда взметнулось пламя, из сарая с воплями повалили солдаты.

Лейтенант Эгер, сообразив, кто поджег склад и куда мог убежать поджигатель, вырвал из кобуры пистолет, слетел с танка и понесся следом. Он ведь не знал, что крымские мальчишки в море и в степи чувствуют себя в такой же безопасности, как дельфины и суслики. Степь утаила мальчишку и заставила лейтенанта Эгера вернуться ни с чем к своему танку. Он взобрался на него и в бессильной ярости смотрел, как поодаль от него догорает склад с войсковой амуницией.

А мальчишка? Он весь день проплутал по степи, а к ночи, измученный и голодный, свалился без сил в степной балке где-то за Чергунем. Здесь его и нашли разведчики 7-й бригады морской пехоты. Напоили, накормили и спросили, как зовут.

— Валерий Волков, — сказал мальчик, — а отца нет… Отца фашисты… В Чергуне… Вчера… — и, уткнув голову в колени, навзрыд заплакал. При своих можно было вслух.

Город, ощетинившись, как еж, лежал у самого моря и не давался врагу. Отбивался от него всеми своими огневыми точками — дотами, дзотами, окопными ячейками, зенитными батареями. Одной из таких стреляющих точек была школа на окраине города. У Инкермана, там, где балка, сужаясь, упиралась с двух сторон в насыпное шоссе. Немцы всей силой рвались через это шоссе, как через горлышко, к школе, а школа отбивалась от них всем, чем могла, закупоривая узкое горлышко шоссе огнем своих гранат, пулеметов, автоматов и бутылок с горючей смесью.

Их было десять, но каждый из десяти стоил… Впрочем, они никогда не задумывались, кто чего из них стоил — роты, батальона или целого полка. Как не интересовались и тем, какая сила на них шла — рота, батальон или целый полк. Что бы там ни шло, они живыми не имели права сойти со своего поста. Единственным разводящим у них признавалась только смерть.

Валерий Волков был самый молодой из них. Но посмел бы кто намекнуть ему на эту молодость! Валерий сам следил за тем, чтобы ему не оказывалось никакого снисхождения, и не раз грозился сбежать, если его обойдут дежурством на линии огня, в балке — естественном окопе, лежавшем между ними и немцами, — или разбудят на дежурство позже, чем других. И его, помня об угрозе, будили вовремя. Легким касанием руки. Негромким звуком голоса. Хотя ни мины, ухавшие поблизости, ни снаряды, с клацаньем проносившиеся над головой, ни сама земля, нервно, как кобылица, вздрагивавшая при каждом взрыве, не могли нарушить его сна.

Но ему и доставалось больше, чем другим. От старших же и доставалось. Первый выговор он схлопотал, лежа перед строем бойцов в балке-окопе (лежа! Попробуй поднимись, без головы останешься!), за то, что водрузил над школой красный флаг. Ну, не флаг, флажок всего-навсего, а если еще точней, то крошечный серпик своего пионерского галстука, но разве в этом дело? Дело в том, что, водружая флаг, он рисковал головой: немцы, увидев, открыли по Валерию бешеный пулеметный огонь, что в случае его гибели могло ослабить ряды обороняющихся. Вот за это, за невольное, но возможное «ослабление рядов», он и схлопотал свой первый выговор, лежа перед строем бойцов.

Второй выговор в том же положении он получил за то, что играл с фрицем в прятки. Но об этом чуть позже. Сперва о том, с кем он играл в прятки.

Лейтенант Карл Эгер был человек не робкого десятка. Он, вступив в войну, заранее заказал себе: испытать все. И сколько раз уже, вымаливая разрешение, простым автоматчиком ходил в атаку, ставил мины, наводил понтонные переправы, рубил противника из пулемета и, радуясь своей удачливости, покидал поле боя без единой царапинки. Одного до сих пор не пришлось испытать лейтенанту Эгеру: разведки! И когда его вместе с танком пригнали под Инкерман и он застрял там в ожидании атаки, лейтенанту Эгеру наконец-то улыбнулось счастье. Берлинский знакомый, командир пехотинцев, осаждавших школу над балкой, Ганс Лернер внял его просьбе и разрешил поохотиться за «языком». Его солдатам, увы, эта охота до сих пор не принесла трофеев. А как они нужны были, эти трофеи! Ни лейтенант Ганс Лернер, ни старший командир над ним майор Фриц Бауэр не знали, против кого воюют и кто в конце концов держит школу над балкой и саму проклятую балку: рота, полк, дивизия? Не знали — так узнают! И порукой им в этом слово сорвиголовы лейтенанта Эгера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: