— Вот разиня! — воскликнул девчоночий голосок. — Ну теперь все в порядке. Сигарету захватил?
— Погоди, пусть отойдет подальше, — ответил мальчик.
Мне стало не по себе. Чиркнула спичка.
— На, кури первая!
— Нет, сначала ты, — промурлыкала маленькая негодница. — Ты небось так делаешь с Мари.
— Нет, она не любит.
— Мы с тобой друг другу подходим, остальные — мелюзга, ничего не понимают. А мы понимаем!
— Ну!
— Садись со мной рядом в столовой, хорошо, Франсуа?
— А как же Мари?
— Да ладно, разберемся…
Я выбрался из блиндажа, ступая на цыпочках. Мне было противно слушать дальше. Мари уже спустилась назад, на берег, и громко перечисляла тех, кого застукала. Но мысли ее явно занимало что-то другое, она озиралась по сторонам, особенно пристально вглядываясь в холм-убежище, откуда я только что вылез. У меня еще теплилась надежда, что Франсуа — это кто-нибудь другой, а не тот ее верный рыцарь. Увы, это был он. Наверно, я покраснел, когда он проскользнул мимо меня, этакий пай-мальчик, держа за руку недурно сложенную нагловатого вида деваху. Она сунула окурок, улику их общего преступления, в висевший у нее на запястье кошелек-мешочек. В тот миг я понял: нет унижения более сильного, чем то, которое мы испытываем за своих детей.
Вроде бы я давно забыл о нем, но вот, пожалуйста, нынче утром мне снова мучительно больно представлять себе, что Мари обижают и некому защитить ее. Это еще один камень на моей совести, вдобавок ко всем прочим; что за проклятие тяготеет надо мной, мешает встретиться с Мари, разлучает с Клер, которая укатила в Испанию неизвестно с кем, выставляет дезертиром перед парижскими знакомыми, связывает по рукам и ногам и заставляет жить в пьянстве и презрении к самому себе! Я прекрасно понимал, что мои многочасовые вахты среди камней отвратительны, пусть я и не подглядывающий за детишками извращенец, зато уж точно мазохист. Терзаюсь, что так мало занимаюсь дочерью, но разве это любовь? Только растравляю свои раны, а Мари от моих терзаний ничуть не легче. Приятнее всего жалеть себя, что я и делаю. То, что, как я привык считать, служило мне каким-то оправданием, теперь только усугубляло мою вину в собственных глазах. Я не достоин жалости, я просто жалок! Не от кальвадоса Эно у меня так скверно на душе, и не в одном похмелье дело. Тяжелые мысли распирали голову. Я страшился наступающего дня…
Фуке, утопая в поту, низвергался в адские бездны, как вдруг в дверь постучали. Вырваться из сонной одури, сбросить с себя одежду и разобрать постель — действия малоподходящие для середины дня, когда солнце сияет высоко в небе, а оно сияло после недели непрерывных дождей, и это было грандиозным событием. Фуке снова забрался в постель, но уже как порядочный, и, когда вошла Мари-Жо с подносом в руках, лежал, вытянувшись в струнку под одеялом, с каменным лицом.
— Месье Фуке не закрыл на ночь ставни, — сказала она. — Ну и видок сегодня у нашего месье Габриеля!
Она сюсюкала от смущения и старалась не смотреть ни направо, на приколотых к стенке голых негритянок, ни налево, на самого Фуке, которому нравилось откинуть одеяло, чтобы ввести ее в краску. Все в этой комнате будоражило ее, сердце трепетало, щеки горели, она настороженно косилась на дверь, готовая выскочить, но сумасшедшая отвага пересиливала страх. Иной раз Габриель старался удержать ее подольше; в бесхитростной болтовне с замирающей от восторга девушкой ему приоткрывалась жизнь дома, так что можно было не лезть в душу хозяину, под чьей безучастностью, казалось, таится острая, как лезвие, проницательность. Но в тот день он воспринимал Мари-Жо, да и вообще всех вокруг как свидетеля обвинения, потому и встретил ее, злобно насупясь. Она же решила, что он ее разыгрывает — веселый постоялец любил подшутить над горничными.
— Должно быть, неважно провели ночь? — сказала она.
— Что, уже болтают?
— О чем?
— Я поздно вернулся, — буркнул он. — Вел себя по-идиотски. Ваш хозяин видел меня в таком дурном состоянии — наверно, до сих пор смеется. Да мне и самому смешно.
Главное, заговорить первым. Клер часто упрекала его за то, что он весело обсуждал пьяные выходки с приятелями, балансируя на грани отчаяния и смеха. Она не понимала, что это своего рода попытка заклясть лихо.
— Месье Кантен никогда не говорит о таких вещах, — ответила Мари-Жо. — И с вами не будет разговаривать. Другое дело мадам… но для него — что было вчера, то прошло. Да и вообще, если верить рассказам, он по себе знает, что это такое.
Кто может знать, что это такое? Хождение по мукам каждый совершает в одиночку. Восстающие из бездны ищут и не находят друг друга. Лишь жестокий дневной свет собирает разбредшееся стадо. С трудом вернувшись к жизни, скитальцы оборачиваются, но ночь стерла все следы. Хмельная тяга легко передается, но те, кого затянет в омут, теряют связь друг с другом.
— Вы уже видели его утром? — спросил Фуке. — Как он?
— Это вас надо спрашивать, каково вам с утра. Ему-то что, он такой, как всегда. А вы, что ли, его боитесь?
Фуке раздражали эта простодушная горничная, ее участливая улыбочка, идиотские вопросы и доверительный, как у кюре в исповедальне, тон.
— Если я чего-то и боюсь, — ответил он, — так только того, что огорчил его.
На этот раз девушка откровенно прыснула:
— Чтобы его огорчить, надо было пораньше встать… или попозже лечь.
— Ясно, он не лезет в чужие дела, ни к кому не пристает… к вам, например, а?
— Что вы! Месье Кантен — порядочной человек!
— Он, наверно, серьезно болен? Эта его порядочность — что-то вроде диеты.
— Да ничего подобного! За три года ни разу не видела, чтоб ему нездоровилось. Доктора и дороги-то к нам не знают!
— А мне казалось…
— Ну да, злые языки горазды молоть!
— Почему злые? Болезнь — это же не грех.
Мари-Жо, видимо, не совсем разделяла это мнение. Она выросла в деревне и почти не делала различия между здоровьем и добродетелью. Цветущий вид служил подтверждением ее правоты.
— Болезнь — это наказание. Я бы не хотела служить у больного хозяина, — сказала она и поспешно вышла в коридор, как будто этот разговор ломал ее представление о человеческой жизни, похожей на то, как зреют фрукты на дереве: белые цветы, румяное яблочко и оно же сморщенное, засохшее.
— Не уходите так быстро! Или вы очень заняты?
— Ждем охотников, — ответила девушка. — Уже вовсю постреливают. И потом, скоро кончится месса. Ах да, совсем забыла! Вам пришла почта, хоть сегодня и воскресенье. Так что не скучайте. Я нашла конверты в вашей ячейке. Вы-то сами вчера и не заглянули… Ну, ешьте скорее, пока все не остыло.
Что касается писем, то они уже успели порядком остыть, чему Фуке только радовался. Он вообще редко какое письмо открывал сразу: сначала ощупывал и обнюхивал, старался засунуть куда-нибудь подальше, в карман или в ящик, и держать там подольше; вот и теперь он попросил месье Роже, чтобы тот заходил по возможности регулярно, но не особенно часто к его консьержке, забирал почту и посылал ему, что сочтет особо важным. Не слишком горячая корреспонденция лучше переваривается. Время и расстояние обезвреживают атаки. Ультиматумы, истекшие неделю тому назад, или предупреждения на месяц вперед — недолет и перелет, так или иначе, пули пролетали мимо цели и не задевали Фуке.
ОʼНил рвал и метал: «Посылаю Вам прядь своих волос, поседевших по Вашей милости. Вы недосягаемы. Не успеем к открытию сезона — все полетит в тартарары. Осталось всего ничего, надо пошевеливаться. Работать с человеком-невидимкой я не намерен. Назначаю последний срок, в который Вы должны объявиться. Мне противно, что я вынужден разговаривать с Вами как хозяин…» Срок кончился неделю назад.
ОʼНил, собственно, и был хозяин — милейший, покладистый хозяин. Он буквально влюбился в Габриеля и уговорил его писать коротенькие скетчи, которые показывали в театрах во время антракта в качестве живых рекламных роликов. Однако по причинам, предвидеть которые легко могли бы служительницы в театральном туалете, затея приносила прибыль только Фуке и десятку третьесортных актеров — их соблазняла, главным образом, драгоценная возможность покрасоваться на сцене. ОʼНил тратил бешеные деньги и упрямо шел вперед непроторенной, усеянной терниями опротестованных векселей дорогой, гоня перед собой гурт размалеванных актрисуль; ему мерещился в конце пути роскошный бордель, а его молоденьким овечкам — «Комеди Франсез».