Сочетание городской «цивилизованной» жизни и загородного «варварства» воспитало романтическое мироощущение. И ничто этого не умаляло.
Я ходила на торфяные болота и смотрела, как брандспойты размывают коричневый торф, как его режут на кирпичи и складывают в невысокие колодцы-штабеля. При виде общего негонкого, но расторопного труда я неизменно испытывала радость.
Папой было заведено, чтобы вся семья принимала участие в субботниках, которые устраивались на стройках. Если паче чаяния сирена возвещала о торфяном пожаре, бежали его тушить даже дети.
Никаких поблажек для семьи! Сколько раз на строительствах к маме обращались начальники отделов снабжения: «Ефросинья Федоровна! Ну пусть Владислав Иосифович „с заскоком“, зайдите сами на склад, выберите себе и детям обувь, материал. Нельзя же так…» Однако это было против семейных принципов и воззрений. Во главе угла была личная честность. Родители относились к этому свято-серьезно. Мама предпочитала перешивать мне свои платья, Валечке и Реночке — мои.
Непривычно и странно было видеть маму ухаживающей за коровой, разбалтывающей в ведре отруби. Еще так недавно, на том же Андогострое, небольшой кружок умных и интеллигентных ленинградцев воспевал маму в серенадах. Теперь роль «принцессы» отошла в прошлое. Ее сменила другая — батрачки.
Я видела, как сильно изменился отец. Он надевал брезентовый плащ, сапоги и уезжал на стройку, где пропадал до ночи. Разговаривал простуженным голосом. Вечно кто-то срывал ему сон: то пришел состав с грузом, то пригнали колонну машин за торфом. Он поднимался и уходил в темень. Папа жил по законам водоворота. Я вообще не помню, чтобы он когда-нибудь был в отпуске, не помню, чтобы хоть раз весело рассмеялся. Бывший комиссар, мыслящий человек, страстный спорщик, в Ириновке он еще больше посуровел. Под глазами у него набрякли нездоровые мешки.
Вместе с папой в дом приезжали усталые, всегда чем-то озабоченные сослуживцы. Они усаживались за стол, где непременно возникала водка. Все чаще и чаще я стала видеть отца пьяным.
Как и прежде, меня не допускали к проблемам родительского бытия, но выпивки настолько не вязались с идеалами и обликом отца, что я впрямую спросила маму:
— Папа стал пить? Почему?
Стараясь объяснить происходящее, желая защитить отца в моих глазах, мама растолковывала, что у отца сейчас такая проклятая должность. Как начальник строительства он то и дело вынужден «выбивать» необходимое: доски, кирпич, железо, транспорт. А чтобы уламывать представителей разных ведомств, волей-неволей приходится с ними выпивать: с кем бутылку, а с кем и две. Получалось, будто выхода не было и каждодневные выпивки — неизменный удел начальника стройки.
Я видела, что отец погибает. Но однажды острая жалость к нему уступила чувству неожиданному и незнакомому — вспыхнувшей ненависти. Случилось это так.
Июньской белой ночью мы возвращались домой от тех самых Перекрестовых, которые, приезжая к нам, увлекали на луг играть в серсо. Ехали от них на тарантасе, сестренки спали, приткнувшись друг к другу, я дремала под цокот копыт и сквозь дрему слышала, как родители бранятся. Зная, что отец много выпил, я старалась не вслушиваться в его пьяную брань. Но вдруг он сильно, с размаху нанес маме удар, да такой, что она не удержалась и вылетела из тарантаса. Дико заорав, я на ходу соскочила за мамой. Отец натянул вожжи, лошадь остановилась, и мама, вскочив на ноги, выхватила из тарантаса обеих сестренок. Все это заняло какие-то секунды, я только успела подняться с земли и увидеть искаженное злобой, чужое лицо отца. От тут же яростно хлестнул лошадь, и тарантас шальным зигзагом одними левыми колесами влетел на мост без перил, правые колеса повисли над пустотой. Как тарантас не перевернулся, как не свалился в реку — уму непостижимо. Но вряд ли отец даже понял, что в этот миг произошло. Проскочил мост и умчался.
Убедившись, что руки-ноги целы, мы с мамой с трудом успокоили разревевшихся сестренок и пошли пешком домой. Я была не в себе. В первый раз в жизни я увидела, что отец поднял руку на маму.
Дома горел свет, и отец зверем метался по комнате. Он искал и не находил свой бумажник. В бумажнике была большая пачка казенных денег. Поняв, чем это чревато, мама, строго глянув на меня, сказала:
— Иди. Ищи вдоль дороги. Надо найти. Надо, понимаешь? Было часа четыре утра. Превозмогая страх за маму и сестер, я вышла из дому к проселку и, внимательно осматривая обочины, побрела вдоль дороги. Прошла версты две и увидела в канаве толстый отцовский бумажник.
Щебетали птицы. Первые лучи солнца осветили стволы берез. А возвращаться надо было к жизни некрасивой, дикой, которую я не хотела принять в себя. Войдя в дом, я бросила бумажник на стол. Отец не поблагодарил. Его помрачненное в тот миг сознание занимал уже другой вопрос.
— Где мама? — спросил он зло.
Я знала, где мама скрывалась в те вечера, когда он приходил пьяным. Но с вызовом ответила:
— Ее нет!
Мой тон привел отца в бешенство.
— Говори, где она!
Тогда, не помня себя, я крикнула ему в лицо:
— Не скажу, где она! Не скажу! Понял?
Отец двинулся на меня. Он был страшен. Я видела, что он готов смести меня с лица земли. Глаза его налились кровью, пальцы сжались в кулаки. Но в тот момент и я свилась в сплошной ком жгучей ненависти. Не пытаясь заслониться, не отступая ни на шаг, знала одно: ударить себя сейчас не позволю. Не дам. Ни за что на свете. Смотрела ему прямо в глаза. Он процедил сквозь зубы:
— Уйди! Убью!
— Убей! — выкрикнула я, не помня себя. — Убей!!
Отец запнулся, обмяк и сел.
После происшедшего отец дал слово никогда не пить. Слово свое сдержал. Больше я никогда его не видела даже выпившим. Характер у него был сильный.
Я же была озадачена и ошеломлена силой вспыхнувшей во мне тоща ярости. Недоумевала: где это вызрело, как? Грыз стыд и чувство вины.
Мне очень хотелось быть признанной отцом, но нашим отношениям с ним, как видно, не суждено было сложиться. Я страдала. Знаю, спроси я его: «Папа, почему ты никогда не поинтересуешься, что у меня на душе?», он бы сказал: «Делай хорошо свое дело. Это скажет о тебе все. Вот и вся премудрость».
Среди папиных сослуживцев были такие, которые кочевали за ним со стройки на стройку. Инженер Михаил Иванович Казаков был одним из его постоянных спутников. Он чаще других бывал у нас в доме. Когда-то поддразнивал меня — девчонку, потом перестал. И однажды в Ириновке постучал ко мне в комнату.
— А я сбежал от них, — сказал он о тех, кто шумел в столовой.
Окно у меня было раскрыто. Теплынь и свет красноватой августовской луны окунали в себя. Его приход ничего не нарушил. Это был добрый человек. Визит, однако, был необычным. Он стал говорить, как ему грустно сознавать разницу в годах: он уже стар, ему тридцать пять, а я так молода. И — поцеловал меня.
У меня теперь была собственная тайна. О поцелуе я никому не рассказывала.
Иосиф Антонович Курчевский в очередной раз переманивал папу переехать, теперь уже на Назиевские разработки.
По сравнению с прежними назиевское строительство считалось обжитым. В поселке, размещавшемся на станции Жихарево, были двухэтажные дома, стадион, теннисный корт и клуб. На стройке работало много молодежи. Приехав туда, я сразу очутилась в компании выпускников ленинградских технических вузов. По субботам уже на станции меня поджидала веселая компания, и даже папа смирился с тем, что я окружена молодыми людьми.
Каждый из них стремился сочинить какую-нибудь поэму, сатирические стихи или рассказать компании какую-нибудь занятную историю. Это вносило дух соревнования. Когда подошел черед Ч., он заинтриговал своим рассказом, как никто.
— Один советский специалист, находившийся в командировке в Лондоне, проходя по площади, увидел, как от стены собора отошла дама в черном и быстрым шагом направилась к нему. Бросив к его ногам записку, мгновенно исчезла. Поколебавшись, инженер поднял записку, попытался при свете фонаря ее прочесть, но увидел, что она написана на незнакомом ему языке.