Через несколько недель я вышел из больницы с ортопедическим аппаратом на шее и руками в белом гипсе, словно протянутыми навстречу кому‑то, кого я собирался прижать к сердцу. Я был от шеи до пояса закован в этот корсет. В то время я дымил, как паровоз. Поскольку не мог поднести руки к губам, мне подарили длинный мундштук. Я нуждался в том, чтобы кто‑нибудь помогал мне перемещаться, вставать со стула и открывать дверь. Но не мог ни минуты сидеть спокойно и постепенно научился с грехом пополам, цепляясь за шкаф, двигать руками внутри своего белого панциря. И еще упражнялся ударом загипсованной руки переключать скорости на маленькой «рено» в четыре лошадиные силы, которую купил из‑за того, что это была единственная машина с рулем, расположенным близко к сиденью водителя. Именно в этот период жизни Клод Фигю познакомил меня с Дани Брюне, которому суждено было стать моим неизменным спутником на долгие и счастливые годы. Дани, бывший гонщик — велосипедист, человек основательный во всех отношениях — физически и морально, — был оптимистом, а потому всегда пребывал в хорошем расположении духа, особенно если поблизости оказывались хорошенькие девушки. У Дани имелась одна особенность — он почти постоянно был в кого‑то влюблен и, как все влюбленные, всегда хотел знать, какое будущее ожидает их с предметом его обожания, на тот момент молодой гречанкой, жившей в Греции. Моя мама гадала ему на кофейной гуще, и ее предсказания, как ни странно, часто сбывались, что удивляло даже меня, весьма скептически настроенного в этом отношении.

Автокатастрофа, в которой я чуть было не погиб, привлекла внимание широкой публики к моему существованию и моим песням, говорившим о любви, жизни и простых, понятных каждому вещах. Оказалось, что люди хотя бы немного, но все же нуждаются во мне. За несколько дней я получил три мешка писем с пожеланиями скорейшего выздоровления и уверениями, что все будет хорошо. Все письма были очень доброжелательными, за исключением одного, анонимного послания: «У тебя был ломаный голос, а теперь такие же руки. Может, пора уже сыграть в ящик?» При мысли о том, что есть люди, которым не лень написать, купить конверт и марку, и все лишь для того, чтобы излить свою неприязнь и злобу, у меня опускаются руки.

При первой же возможности мы вместе с Дани и моими гипсовыми повязками вернулись в издательство Рауля Бретона, к родному синему фортепиано, сидеть за которым теперь было очень неудобно. Изгибаясь так, чтобы кисти рук оказались на уровне клавиатуры, я в ожидании возвращения на сцену начал сочинять. Поскольку я был настроен оптимистически, то и песня получалась джазовая, ритмичная.

Если вдруг вечером станет скучно,
Я знаю одно местечко в Париже,
Где можно встретиться с друзьями,
Чтобы вместе сыграть джэм [42].

Директора парижских мюзик — холлов и кабаре относились ко мне очень настороженно. Я был белой вороной французского шансона. Это не мешало мне успевать за один вечер, помимо кинотеатра, где я пел в перерыве между показом новостей и фильмом, выступить в трех — четырех ночных клубах и кабаре левобережья. Когда дело доходило до последних вечерних выступлений, то есть шестого или седьмого выхода на сцену, у меня, если так можно выразиться, уже не было голоса, но я продолжал петь, и многие сидевшие в зале думали, что то, что они слышат ближе к концу ночи, и есть мой нормальный голос. Не подумайте, что голос мой был чист как родник, вовсе нет. Он был весьма приглушенным, словно невидимый туман мешал ему свободно вырываться из глотки. Дважды или трижды я обращался по этому поводу к отоларингологам, и каждый раз они выносили один и тот же вердикт: «Не обольщайтесь на этот счет, вы никогда не сможете петь, поскольку одна из ваших голосовых связок неподвижна, не вибрирует». «Это воображение у них не вибрирует», — думал я.

Я комедиант, комедиант от Бога,
Для сцены я рожден,
Так дайте хоть какую сцену,
Увидите, я покажу себя.
Ведь я комедиант, комедиант от Бога,
И это у меня в крови.
Так дайте пару досок для подмостков
И пару зрителей,
И вы тогда поймете, что у меня талант,
Да, у меня талант.

Субботу и воскресенье я проводил в доме семьи Бретонов, в предместье Мере. Моя супружеская жизнь с Эвелин дышала на ладан, я уже прекрасно понимал, насколько ее мир далек от моего. Она не переносила свою новую фамилию. Азнавур — это предел, это еще как‑то можно пережить, но Азнавурян! Очень часто критиковала мою семью, которую на самом деле практически не знала, и абсолютно игнорировала мою дочь. Месье и мадам Бретон в общении с ней ограничивались простой любезностью, но не более того. И еще Эвелин постоянно работала над тем, чтобы изменить мою манеру поведения, мой образ жизни, мой круг общения, который, по ее мнению, «был не нашего уровня». Она собиралась «слепить» меня заново — обширная программа, ничего не скажешь! Мы никогда не спорили, не ругались. Все было намного хуже — мы постепенно стали отдаляться друг от друга. Рауль Бретон поводил меня по местам, расположенным рядом с его владениями, и я остановил свой выбор на небольшом домике, где когда‑то располагалась кузница замка Гайи, все в том же департаменте Ивелин. Он стоил три миллиона пятьсот франков старыми. Рауль помог мне приобрести его, одолжив необходимую сумму, и, хотя я был на мели и все еще в гипсе, немедленно развил колоссальную активность. Странное дело, чем дальше продвигались ремонтные работы, тем труднее мне было представить себе Эвелин в этом доме. Предчувствия меня не обманули. Впоследствии мне удалось купить соседний участок земли и построить на нем дом для родителей. Аида только что вышла замуж за молодого композитора армянского происхождения, Жоржа Гарварянца, который тоже купил симпатичный домик в нашей деревне. Мы были счастливы снова оказаться вместе.

Даже у самых прекрасных историй бывает конец. Хотя я, подобно страусу, пытался зарыть голову в песок, все равно прекрасно понимал, что мы с Эвелин не созданы друг для друга. Проблема заключалась в том, что она была совсем из другого мира. Она изначально была готова исполнять роль супруги знаменитости, которой я тогда еще не был. При этом постоянно давала советы, а я ненавижу, когда кто‑то пытается думать за меня в вопросах, касающихся профессии. Впрочем, я был для нее всего лишь неотесанным существом, судя по всему не лишенным таланта, но нуждающимся в том, чтобы его направляли. Эвелин выставляла напоказ свою образованность, чувствовала себя намного выше по уровню, гордясь двумя дипломами бакалавра. Она никогда не упускала возможности напомнить мне о них, хотя я иногда сомневаюсь, существовали ли они на самом деле. Однажды, увидев меня в фильме «Головой о стену», Эвелин постановила, что я никогда не стану хорошим актером, и мне лучше ограничиться сочинением песен. Она выносила приговор, резала правду — матку и пыталась все решать за меня.

Я же считал необходимым сохранять душевное спокойствие, чтобы как можно лучше и без постороннего вмешательства заниматься своей работой.

Накануне отъезда в Лиссабон по очередному контракту я, ни слова не говоря, — мужчины часто проявляют трусость, когда речь идет о принятии серьезных решений, — собрал свои вещи и покинул квартиру на Монмартре, в которой мы жили с Эвелин. На обратном пути из Лиссабона познакомился в самолете с очаровательной актрисой, Эстеллой Блен, возвращавшейся с фестиваля в Рио‑де — Жанейро. Всю дорогу мы болтали, смеялись и немного флиртовали друг с другом. По прибытии нас окружила толпа представителей кинематографической прессы, поджидавшая возвращавшихся с фестиваля актеров и актрис. Нас сфотографировали, и Эвелин увидела фотографии в газетах. Чувствуя себя уязвленной, она немедленно затеяла бракоразводный процесс, поскольку не хотела, чтобы я ее опередил. Между мной и Эстеллой еще ничего не произошло, но была фотография, какой ужас, фотография! Интересно, согласилась бы она так легко на развод, пусть даже за мой счет, если бы не бестактность журналистов?

вернуться

42

Jam — зд. джазовая импровизация (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: