Мод, сестра моей матери, была «бедной родственницей», жившей в маленьком доме возле школы. За ней посылали, если для бриджа не хватало четвертого игрока, а когда я болел, она ездила со мной в Брайтон. Мать раздражал ее нервный тик — каждые несколько секунд Мод зевала или вздыхала, — который наверняка обескураживал и ее потенциальных поклонников. Ничто из происходящего в Берхемстэде не могло укрыться от ее взгляда. Она была ходячей газетой, и это тоже раздражало мать; наверное, она боялась, что как жена директора школы фигурирует в передовицах. Позднее я полюбил Мод именно за это свойство и специально ездил к ней из Лондона попить чаю и узнать свежие берхемстэдские сплетни. Поскольку никто из новых директоров школы не носил фамилию Грин, охота на них была разрешена, и особенно досталось от Мод одному отцовскому преемнику, замешанному в громком альковном скандале, повествуя о котором она едва считала нужным делать вид, что шокирована. Ухо ее постоянно было прижато к земле. Однажды мы с Хью приехали в Берхемстэд без предупреждения и прямо со станции направились к ее дому, до которого ходу было пять минут. Открыв нам дверь, Мод сказала: «Как только я узнала, что вы здесь, то сразу же поставила на огонь чайник».

После того как мне минуло шесть лет, мы переехали в здание школы, но прежде чем меня туда отдали, я стал регулярно воровать смородину и изюм, хранившиеся в больших жестяных коробках из- под печенья, которые стояли в кладовой. Набив левый карман смородиной, а правый изюмом, я прятался в саду и устраивал там пир. Под конец меня всегда немного подташнивало, но из соображений безопасности я вынужден был съедать все подчистую, даже хвостики, к которым прилипала пыль из карманных швов. В еде на скорую руку есть прелесть, не свойственная обычным завтракам, обедам и ужинам, к тому же я гордился тем, что пикники, которые я солнечными летними днями устраивал на крыше Холла, большой дядиной усадьбы, были для всех тайной и я ни разу не попался. От этого дома не осталось и камня, строительная компания поглотила все: лужайки, деревья, конюшни, луга, которые были свидетелями моей первой юношеской влюбленности. Когда я смотрю сегодня «Вишневый сад», мне кажется, что топоры стучат в Холле. Сидя на крыше, мы с моим двоюродным братом Тутером поглощали конфеты, купленные на выдаваемые нам еженедельно карманные деньги (кажется, два пенса), и обсуждали, кем стать: гардемаринами или исследователями Антарктики (дальше разговоров дело не двинулось), взирая со своей божественной и недоступной высоты на ничего не подозревающих людей во дворе и конюшнях. Лучше всего я помню белые трубчатые конфеты с темной шоколадной начинкой. Они были тоньше самых тонких сигарет, и мне сейчас кажется, что у них был вкус надежды.

Запах, памятный мне с тех пор, — это запах завтрака, который я не любил. Тот же запах издавали мешки с зерном, лежавшие во дворе хлеботорговца, и, как ни странно, таким же был запах пота моих носилыциков — либерийцев в 1935 году. Они спали рядом со мной, и в душной темноте чужой ночи я вдыхал этот запах с удовольствием, он стал запахом Африки.

Глава 2

Школа начиналась сразу же за кабинетом отца, стоило только отдернуть зеленую суконную портьеру. Один коридор вел в старый зал, где мы играли по выходным дням, другой — в комнату старшей горничной и на террасу. Одна из горничных, мисс Вилс, повергла меня в страшное смущение в день, когда мне исполнилось семь лет. Я отнес ей кусок праздничного торта, и она меня поцеловала, так что я вернулся к родным злой и сконфуженный. Тетя Ноно написала по этому поводу стихи в «Школьную газету»: «Я раскис, когда мисс Вилс…», и я испугался, что теперь о поцелуе не забудут никогда — его обессмертило искусство.

Кроме того, в школу, а вернее, в коридор, ведущий в спальни, можно было попасть, миновав темную комнату и бельевой шкаф на лестничной площадке возле детской, но поскольку этим коридором мне разрешалось пользоваться только во время каникул, я помню его пустым — каменным, гулким, безобразным.

Я пошел в школу незадолго до того, как мне исполнилось восемь лет (мой день рождения в октябре, а занятия начинались раньше). Фамилия моего классного наставника была Фрост. Позднее, когда школу реорганизовали, под его начало были отданы все младшие классы, которые разместились в здании, где когда‑то жила тетя Мод и где я, замирая от страха, впервые прочел «Дракулу». Память об этом долгом летнем дне имеет солоноватый привкус крови, потому что во время чтения я прикусил губу и из нее пошла кровь. Я никак не мог остановить ее и приготовился к смерти, которая до меня постигла уже стольких жертв графа Дракулы.

У Фроста была репутация учителя, который легко находит общий язык с малышами, но я его побаивался. Он театральным жестом запахивал мантию и с веселым людоедским хохотом ввинчивал мне в щеку кулак, пока не становилось больно.

О первом школьном дне я не помню ничего, кроме того, что меня попросили прочесть отрывок из «Путешествий капитана Кука» — книги, которую читали первоклассники. Сухая проза восемнадцатого века показалась мне очень скучной, и я до сих пор держусь того же мнения. Моим любимым предметом была история, и когда мне было лет двенадцать, наш глуповатый учитель, которого мы все презирали, вместо обычного «удовлетворительно», «старается», «слабо» или чего‑нибудь еще в этом лаконичном духе, написал вдруг в моем табеле, что у меня «задатки историка». Я был польщен, хотя и догадывался, что он хочет угодить моему отцу.

Во что и как мы играли, я сейчас сказать не могу, но помню, что однажды я так задразнил своего двоюродного брата Тутера, что он в слезах убежал с игровой площадки, и мне сделалось невыносимо стыдно, потому что в глубине души я уже знал, что я жертва, а не мучитель. Получалось, что я предал те солнечные летние дни, которые мы с Тутером провели на крыше.

Единственным уроком, который я по — настоящему ненавидел, была физкультура. Я инстинктивно избегал ее, как позднее всего другого, к чему у меня нет способностей. Теннис, гольф, танцы, плавание — я не преуспел ни в чем и пишу, наверное, из одного только отчаяния, подобно человеку, который цепляется за неудавшийся брак, чтобы не остаться совсем одному. Особенно я не любил прыжки и лазанье по канату. В те дни у меня, совсем как у моего персонажа Джонса из «Комедиантов», было плоскостопие, я носил обувь с супинаторами, и преподавательница физкультуры делала мне массаж. Я ежился от щекотки, и стопы ног иногда побаливали, но в общем массаж мне нравился, потому, наверное, что его делала женщина. Мне тогда было лет десять — двенадцать (женщины сменили в школе преподавателей — мужчин, ушедших в армию, когда началась война 1914 года).

Воспоминания об августе 1914 года связаны у меня с дядиным домом в Харстоне. Лужайка перед ним была обнесена высокой стеной, и чтобы выглянуть наружу, приходилось взбираться по мощным корням на деревья, увитые плющом и усыпанные пауками. В те дни мимо усадьбы непрерывно шли войска. Они отдыхали на лугу, и однажды меня послали к ним с корзиной яблок. Помню, как приехал на велосипеде из Кембриджа Герберт и привез нам газету, в которой сообщалось о падении Намюра. Скорость, с какой он был взят, привела нас с братьями в восторг — перед этим мы с неудовольствием следили за длительной осадой Льежа. Затяжная война означала, что когда‑нибудь могут призвать и нас. Даже у нас в Берхемстэде случались в те дни драматические события. Отцу сообщили, что учитель немецкого языка шпион, потому что его видели под железнодорожным мостом без шляпы. На Хай — стрит забросали камнями таксу, а дядю Эппи вызвали как‑то ночью в полицейский участок и попросили у него автомобиль, чтобы помочь блокировать Большое северное шоссе, по которому якобы двигалась на Лондон немецкая бронемашина. Вместе с полицейскими в участке находился полковник из корпуса военной подготовки при судебных Иннах. «Пятьсот винтовок, — жаловался он, — и ни одного боевого патрона!» Дядя отнесся к переполоху скептически, но машину дал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: