Договорить дядя Коля не решился. Но Санька понял его.
— Сейчас позвоню в район. Справлюсь.
Он подошел к телефону, широко расставил ноги и начал крутить ручку. Внутри желтой коробки что-то утроб-но заурчало, засипело, а Санька, подув в трубку, начал затем орать в нее, будто на ухо глухонемому: «Алло, алло!» Но, видимо, к этому времени все кабинеты в районе уже опустели.
— Никого нет, — потерянно обронил Санька и глянул на дядю Колю, у него ища подмоги.
— Ладно, Санек. Беру всю ответственность на себя. Революционному матросу не привыкать. Дай конверт!
— Ты чего надумал?
— Давай, давай. Не бойся. Свидетель есть — вот он, Максим, как-никак тоже должностное лицо.
— А может, не надо? До утра, а? — нерешительно бормотал Санька.
Но конверт был уже в руках дяди Коли.
Максим взмолился:
— Меня от етова дела уволь, Ермилыч!
— Уволю, уволю. Поди прочь! — Дядя Коля так сверкнул на бедного почтальона темными своими очами, что тот шарахнулся к двери.
— Можа, все-таки до утра?..
Дядя Коля теперь уж никого не слушал. Решительно вскрыл конверт, извлек совсем малую бумагу и читал ее долго-долго. Потом поднял тяжелые, покрасневшие глаза, воткнул их в оробевшего Максима:
— Ну вот… так я и знал… а ты…
Феня достирывала белье. Хоть и говорят люди, что сердце человеческое — вещун, что оно раньше чует приближающуюся радость ли, беду ли, но нет, ничего худого не ждало Фенино сердце: стучало ровно, как всегда. Завтра оно застучит часто и испуганно, а рот Неплакучей Ивушки будет хватать воздух, и в глазах у нее все помутится. Сейчас же время от времени она тихо, про себя улыбаясь, прислушиваясь к настойчивым, нетерпеливым толчкам родившейся в ней новой жизни, шептала: «Так, так ее, ишь мамка, какая неосторожная, сделала больно маленькой. Побей, побей меня, доченька. Так, так ее!»
8
Первая похоронная, полученная в доме Угрюмовых, была первой и для всего Завидова. Люди еще не знали, что черная эта гостья явилась для того, чтобы сказать им: «Приготовьтесь, я первая, но не последняя, за мною придут другие, и будет их так много, что и слез ваших не хватит: выпьют все до самого донышка». Однако уже сейчас завидовцы тревожно примолкли, насторожились, смотрели друг на друга вопрошающе-испуганными глазами. Война, считавшаяся далекой, вдруг как бы придвинулась вплотную и стала осязаемо-зримой.
Филиппа Ивановича успели узнать все. Совсем недавно, длинноногий и простодушный, вышагивал он по селу, заходил то в одну, то в другую избу, подолгу расспрашивал всякого о житье-бытье, рассказывал и о себе, о недавней своей службе в танковой части, об испанских событиях говорил так, как будто он был их непосредственным участником. И вот теперь Филиппа Ивановича уже нет и никогда не будет, и на его месте в сельсовете сидит Санька Шпич.
В дом Угрюмовых шли и шли завидовцы. И все хотели собственными глазами посмотреть на ту бумагу, потрогать ее, страшную, своими руками; Феня не спрятала ее в сундук, а оставила на столе как бы на всеобщее обозрение. Сама который уж день не выходила из горницы, не впускала к себе никого, кроме Маши Соловьевой.
Вдова!
Услышав это слово на второй же день после получения известия о гибели мужа, Феня не вдруг, не сразу поняла, что оно обращено к ней. На селе остались вдовы еще от первой мировой и гражданской войн, но то были пожилые женщины, обитающие в ветхих избах и вечно что-то просящие у односельчан! то дровишек, то соломы им надо привезти, то подлатать прохудившуюся крышу, то просили помочь вспахать огородишко под картошку. Стать вровень с этими несчастными Феня не могла даже в мыслях и потому сильно осерчала, когда услышала от матери: «Вот ты теперя и вдова, Фенюшка!» Осерчав, посмотрела на мать долго и пронзительно. Жарко дыша прямо в лицо Аграфены Ивановны, попросила:
— Мама, никогда больше не называй меня так. Никогда!
И в облике ее, вдруг как бы застывшем, опять проглянуло знакомое, угрюмовское.
…Одна только Феня и стояла молча на сельсоветской площади в июньское воскресенье сорок первого года среди всхлипывающих украдкой и откровенно рыдающих односельчанок. Обнимая» за плечи вышедшую замуж всего лишь несколько дней назад Машу Соловьеву и теперь провожавшую своего Федора на войну, Феня 1глухо и грубовато говорила ей:
— Ну что ты ревешь, Мария? Жив ведь еще твой Федька. Глянь, какие кренделя выписывает кривыми своими ногами! Будто рад, сердечный, что вырвался от тебя! — И, видя, что подруга огневилась, перевела на иной лад: — Ну, довольно, поревела, и будя.
Стоя на крыльце поповского дома, как на трибуне, и выбирая тот короткий момент, когда бабьи голоса чуточку затихали, Санька Шпич выкрикивал очередями, по нескольку фамилий, мобилизованных. Когда в одной из очередей послышались имена Пишки и Тишки, то первый с необыкновенным проворством растолкал толпу и оказался рядом с председателем:
— Постой-ка, постой, Шпич, ты не перепутал? У меня ведь грыжа. Вот и справка…
— Справка твоя недействительна, дядя Епифан! Я знаю, где ты ее раздобыл. Лучше бы ты убрал и никому не показывал свою бумагу.
Пишка хотел возразить, по не успел: чья-то сильная рука ухватила его за штанину и сдернула с крыльца. Ма-тюкаясь, Пишка скрылся в толпе. Дядя Коля — а это он стащил Пишку — теперь сам поднялся на крыльцо, взял из рук председателя список и долго отыскивал в нем себя. Не найдя, в сердцах сплюнул:
— Какая же война без старого матроса?! А ну, Санек, записывай меня добровольцем. А Пишка пускай остается с бабами да ребятишками дома. Все одно из него воин как…
Уха Пишкиного каким-то образом достигли эти обидные слова, хотя и были они произнесены вполголоса. Он сызнова оказался на крыльце и, рисуясь, на виду у всех порвал в мелкие клочья злополучную справку и пустил обрывки по ветру. Вид его был так смешон, что даже вновь испеченные солдатки на какое-то время перестали причитать и выть. Откуда-то из толпы прорезался маломощный голосишко Тишки:
— Санька! Шпич! В одно отделение меня с Пишкой, слышь?
— В военкомате скажут, кто и куда, — подал свой голос до этого молчавший представитель райвоенкомата, Саньке он посоветовал: — А ты бы поскорее. Митинговать тут ни к чему. Война. — Стоявшему все еще на крыльце дяде Коле сказал совершенно серьезно: — До тебя, гражданин, пожалуй, очередь не дойдет. Ты свое отвоевал. Побудь теперь дома. Для тебя и тут дела найдутся.
Дядя Коля горько усмехнулся:
— Я ведь знал, что вы скажете это самое. Боюсь, парень, что и на мою долю этой войны хватит. — И, насупленный, суровый, сошел с крыльца.
Поздно вечером, когда бабьи завывания поутихли, в правлении колхоза заседал актив под председательством Леонтия Сидоровича Угрюмова.
— Взяли у нас пока что сто мужиков, — сообщил он. — И вижу: на том дело не остановится.
— Какое там! — поднялся дядя Коля. — Слышали по радио: сто семьдесят дивизий двинул против нас Гитлер. Так что всех под метелку заберет эта война.
— Об чем я и говорю, — Леонтий Сидорович обвел сидящих медленным взглядом. — Я ведь не зря позвал вас, стариков, да вот женщин. Пожалуй, вы одни только и останетесь тут. И мне недолго царствовать. И председатель сельсовета не нынче-завтра туда же… куда и все. А делишки приспели: начинается сенокос, не за горами уборочная. Трактористов и комбайнеров почесть всех нон-че отправили.
— Девок да молодых солдаток придется сажать за руль и штурвал, — сказал пожилой колхозник.
— К тому и речь веду, мужики. Звонил в райком, час назад. Федор Федорович советует не тянуть с этим делом: завтра же отобрать первую партию — ив район, на курсы. Мальчишек пятнадцатилетних — тоже. И это еще не все. Предупреждает Федор Федорович: на днях нагрянет комиссия, отберет для фронта лучших лошадей, туда же пойдут и новые трактора. С тяглом будет совсем худо. Вот я и думаю, Николай Ермилович, не начать ли нам обучение полуторагодовалых бычков. У нас их десятка два наберется. Полегчать их всех — а через полгода вот вам и волы, и им будешь рад. Как вы думаете?