— А вот вы, госпожа Фэллон, могли бы вы сказать, что ваше понимание любви исходит скорее из самой любви, чем из книг о ней? — Сизик говорил низким хриплым голосом, так что создавалось впечатление, будто ее в любой момент могут забрызгать эти шипящие звуки.

Ну вот, еще один разговор, в котором она будто бы участвует. Третий писатель не взглянул на нее вовсе, словно она была невидимкой. Но вряд ли он голубой, назвать его так было бы несправедливо. Как странно, подумала она, что мужчины говорят о любви, — и говорили еще до того, как она к ним присоединилась, — ведь эта тема считается «женской».

Она ответила твердо:

— Личный опыт. Но никому еще не удавалось точно описать брак.

— В романе этого сделать нельзя, так ведь? — Это произнес мужчина, говоривший с ярко выраженным австралийским акцентом. — Брак — не очень подходящая тема для искусства. И уж вовсе неподходящая для того, чтобы выстроить четкую структуру романа или заслуживающий внимания диалог.

— Вы ведь пишете о любви? — сказал Линде мужчина, которого нельзя было назвать голубым, словно она внезапно стала для него видимой; и ей польстило, что кто-то знает ее работы.

— Да, — ответила она, не смущаясь своего утвердительного ответа. — Я считаю, что это главная драма нашей жизни. — И тут же постаралась смягчить свое самоуверенное заявление. — То есть для большинства из нас.

— Разве не смерть? — спросил Сизек, как любой пьяный склонный поспорить.

— Полагаю, это часть всей истории. Всякая любовь обречена, если посмотреть на нее с точки зрения смерти.

— Если я вас правильно понимаю, вы не верите в то, что любовь переживает смерть, — обратился к ней австралиец.

И она действительно теперь больше не верила. После Винсента.

— Почему же главная? — удивился третий мужчина, у которого все-таки оказалось имя: Уильям Уингейт.

— В ней заключены все возможности театрального действия. Страсть, ревность, предательство, риск. И эта тема почти универсальна. Любовь — это нечто необычное, что происходит с обычными людьми.

— Однако писать о любви не модно, не так ли? — Это были слова Сизека, произнесенные небрежным тоном.

— Немодно. Но, как подсказывает мой опыт, мода часто далека от совершенства.

— Да-да, конечно, — быстро согласился Сизек, не желая выглядеть несовершенным.

Почувствовав внезапный приступ голода, Линда решила закончить разговор. Она не ела по-настоящему (если не считать маленькой трапециевидной коробочки начо) с самого завтрака в номере отеля в городе, который находился в семистах милях отсюда. Линда спросила у мужчин, не хотят ли они чего-нибудь из буфета, она как раз собирается сходить за крекером, она голодна, с завтрака ничего не ела. Нет-нет, мужчины есть не хотят, но она, конечно же, должна пойти. Сальса [3]очень неплохая, сказали они, а они в любом случае в ближайший час есть ничего не будут. И, кстати, кто-нибудь знает этот ресторан? Отходя от них, она подумала, что всего какой-нибудь год назад, ну, может быть, два, один из мужчин откололся бы от компании и последовал за ней в буфет, рассматривая это как свой шанс. Вот она, ирония возраста, подумала Линда. Когда внимание окружало ее со всех сторон, она его игнорировала.

Небольшая чаша разноцветной еды наводила на вопросы: зеленое — это, должно быть, гуакамоле [4], красное — несомненно, «очень неплохая сальса», а вот это розовое — возможно, крабовый или креветочный соус. Ее привлекло нечто серовато-бежевое — при других обстоятельствах цвет не самый подходящий для еды. Она потянулась за маленькой бумажной тарелочкой — организаторы не предусмотрели солидных аппетитов — и услышала, прежде чем осознала это, как голоса незаметно стихли, словно кто-то убавил звук. Она уловила, как в углу кто-то прошептал имя. «Этого не может быть», — подумала она в тот самый момент, когда поняла, что может. Она обернулась, чтобы увидеть причину столь благоговейного безмолвия.

Он остановился в дверном проеме, будто на мгновение чем-то ослепленный. Словно пришедший в себя после потери сознания раненый, он должен был заново увидеть определенные признаки реальности: группы мужчин и женщин с напитками в руках, помещение, претендующее на то, чтобы быть чем-то, чем оно быть не могло, лица, которые могли или не могли быть знакомыми. Теперь волосы его стали седыми (и это потрясло), очень плохо, просто ужасно подстриженные и слишком длинные. «Как же ему, должно быть, все это будет неприятно», — решила она, уже принимая его сторону. Его лицо было изборождено морщинами, но назвать некрасивым его было нельзя. Мягкие темно-синие глаза щурились, словно он вышел из затемненной комнаты. Шрам, старый шрам, который казался такой же частью лица, как и рот, проходил по всей левой щеке. Его приветствовали как человека, долго находившегося в коме, как короля, возвратившегося из длительного изгнания.

Она отвернулась, не желая быть первым человеком, кого он увидит в комнате.

Теперь зазвучали и другие приветствия — в облаке спокойного, но пристального внимания. Быть может, это его первое появление на публике после несчастного случая, после того, как он обрек себя на уединение, удалился от мира? Может быть, может быть. Она стояла неподвижно, с тарелкой в руке, дыша напряженно, сдержанно. Потом медленно поднесла руку к волосам, заправила непослушную прядь за ухо. Мягко потерла висок пальцем. Взяла крекер и попыталась намазать его сыром, но крекер разломался, распался в руках. Она изучала чашу с клубникой и виноградом, который стал коричневатым.

Кто-то произнес елейным голосом:

— Позвольте предложить вам выпить.

Другой радостно воскликнул:

— Я так рад!

Слышались еще голоса:

— Вы не знаете…

И:

— Я так…

Это ничего не значит, сказала она себе, потянувшись за стаканом воды. Прошли годы, и все в жизни теперь иначе.

Она почувствовала, что он направился к ней. Как ужасно, что после такого долгого времени они вынуждены поздороваться в присутствии незнакомых людей.

Он произнес ее имя — такое заурядное имя.

— Здравствуй, Томас, — ответила она, оборачиваясь. Его имя было таким же заурядным, как и ее, но в нем заключалась сама история.

Он был в кремовой рубашке и темно-синем блейзере давно вышедшего из моды покроя. Как и следовало ожидать, он пополнел в талии, но по-прежнему выглядел высоким, даже долговязым мужчиной. Волосы упали ему на лоб, и он откинул их жестом, не изменившимся за все эти годы.

Он прошел разделявшее их расстояние и поцеловал ее в щеку, около губ. Она потянулась, чтобы прикоснуться к его руке, но слишком поздно — он уже отступил и ее рука повисла в воздухе.

Она видела, как он внимательно рассматривает ее, возможно думая при этом: «Волосы ее стали сухими, лицо, кажется, не постарело».

— Очень странно, — проговорил он.

— О нас уже судачат.

— Это утешает — думать, что мы можем стать сюжетом для новостей.

Казалось, руки не были частью его тела; это были бледные мягкие руки писателя с несмываемыми следами чернил между указательным и средним пальцами правой руки.

— Я следил за твоей карьерой, — сказал он.

— И что ты о ней думаешь?

— Дела у тебя шли неплохо.

— Только в последнее время.

Другие отделились от них, как ускорители от ракеты. Ей был присвоен статус его знакомой, как, впрочем, и австралийскому писателю с хорошими рецензиями. Перед Томасом появился бокал, тот принял его и поблагодарил, разочаровав принесшего, который рассчитывал на беседу.

— Я не участвовал в подобных мероприятиях уже много лет, — начал он и запнулся.

— Когда ты выступаешь?

— Сегодня вечером.

— Я тоже.

— Мы конкуренты?

— Очень надеюсь, что нет.

Ходили слухи, что после долгих бесплодных лет Томас снова пишет, и пишет необычайно хорошо. В прошлом его обходили вниманием при вручении разных премий, хотя, по единодушному мнению, он — в лучших своих произведениях — был лучшим из всех.

вернуться

3

Острый соус из томатов, лука и острых сортов перца.

вернуться

4

Традиционный мексиканский соус, размятый авокадо с приправами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: