Они поехали по сереющим улицам, безлюдным в этот час. Линда пыталась не смотреть на Томаса, хотя это было довольно трудно. Он казался растрепанным и так отличался от Винсента, всегда безупречного, собранного и опрятного. Ей нравилось, как рубашки плотно облегали плечи мужа, как он подравнивал свою бородку, всегда идеальную, как у скульптуры. Винсент носил итальянские кожаные ремни и шитые на заказ брюки, и вовсе не из щегольства, а, скорее, по привычке, усвоенной от родителей-иммигрантов, которым очень хотелось видеть своих детей преуспевшими в Новом Свете. То, что для другого могло быть фатовством, для Винсента было привычным и в равной степени элегантным; Винсент уважал невинные желания родителей, и его часто сбивала с толку дерзость молодых людей — друзей его детей.

Автобус остановился, и Линда твердо решила держаться подальше. В ресторане она просто найдет свободное место и, представившись, подсядет к незнакомому человеку. Но, выходя из автобуса, она увидела Томаса, ожидавшего ее у двери.

Каким-то образом он ухитрился устроиться с ней отдельно от других. Это было небольшое и, возможно, настоящее французское бистро. Участников фестиваля разместили в узком зале с двумя длинными столами и скамьями по бокам. Линда и Томас сели в ближайшем к дверям углу, и это тоже было характерно для человека, которого она помнила, — человека, который всегда искал легких путей к отступлению. Она отметила, что бумажная скатерть, уже покрытая пятнами-полумесяцами красного вина, не закрывала всего стола. Томас вертел в руках свою ручку. В помещении была ужасная акустика, и ей казалось, что она тонет в море голосов, невразумительных слов. Из-за этого им пришлось заговорщически склониться друг к другу, чтобы поговорить.

— Похоже, это всплеск интереса к поэзии, не так ли?

— Но не возрождение, — ответила она через мгновение.

— Мне сказали, нас здесь десятеро. Из общего списка в шестьдесят человек. Похоже, это рекорд.

— За границей с этим получше.

— Ты в курсе? Ездила на фестивали за границу?

— Изредка.

— Значит, ты какое-то время была на виду.

— Едва ли. — Колкость ее задела. Она слегка отодвинулась.

Он склонился ближе и оторвал глаза от своей ручки.

— Ты слишком много пытаешься сделать в своих стихах. Истории нужно рассказывать, как истории. Твоим читателям это понравилось бы.

— Моим читателям?

— Твои стихи популярны. Ты должна знать своих читателей.

Она промолчала, ужаленная скрытой критикой.

— В глубине души я считаю, что ты романист, — проговорил он.

Линда отвернулась. «Вот ведь наглец», — подумала она. Мелькнула мысль встать и выйти, но таким театральным жестом она показала бы свою уязвимость, напомнила ему о других театральных жестах.

— Я обидел тебя. — К его чести, у него был виноватый вид.

— Нет, конечно, — солгала она.

— Тебе не нужен я или кто-то другой, чтобы ты знала себе цену.

— Действительно, не нужен.

— Ты прекрасно пишешь в любой форме.

Он и сам верил в этот комплимент. Даже не считал его комплиментом.

Еду принесли на таких больших тарелках, что на столе все пришлось переставлять. «Для чего вообще нужны такие огромные тарелки, — подумала Линда, — если они только уменьшают размеры самой еды: курица по-индонезийски у нее и лосось с отметинами от гриля у Томаса». Возвращаясь из бара с красными глазами, Роберт Сизек натолкнулся на стол, бокалы с водой и вином покачнулись. Линда видела скрытые, да и прямо направленные на них взгляды. Какое такое преимущественное право могла иметь Линда Фэллон на Томаса Джейнса?

Томас откусил немного лосося и вытер губы, безразличный к еде, и она поняла, что и в этом он не изменился: через полчаса не сможет и вспомнить, что ел.

— Ты по-прежнему католичка? — спросил он, глядя на треугольный вырез ее блузки цвета слоновой кости. Это была своего рода униформа — блузы из похожей на шелк ткани, узкие юбки. В отделениях ее чемодана лежали по три единицы каждого предмета. — Ты не носишь креста.

— Перестала носить много лет назад, — сказала она, не добавив: «Когда мой муж, знавший его смысл, попросил меня снять его». Она подняла свой бокал и выпила, слишком поздно осознав, что вино оставит на зубах пятна. — Католик — всегда католик. Даже бывший.

— Значит, было столько грехов. — Он задумался, возможно вспомнив о католических грехах. — Ты сейчас верующая?

— Только в самолетах, — быстро ответила она, и он рассмеялся. Он попытался съесть еще немного.

— А я немного верующий, — робко признался он, поразив ее своим признанием. — Священник матери жил у меня несколько дней, когда Билли умерла, хотя я почти не замечал его присутствия. Они очень помогают в таких ситуациях, правда? Мы теперь часто играем с ним в теннис, иногда я хожу на службу. Думаю, чтобы не оскорбить его чувств.

У нее перехватило дыхание и сдавило грудь. Это упоминание о личной трагедии прозвучало слишком преждевременно. Она снова слышала фразу: «Когда Билли умерла…»

Он продолжал:

— Кажется, я чувствую, что должен проявить какую-то благодарность. Хотя они, должно быть, знают, что в конечном счете это не помогает. В конечном счете, ничего не помогает. Разве что наркотики…

— Да.

Он наклонился к ней.

— С тобой такое случалось? Я думаю о том, что мы сделали, и не могу поверить, что были так жестоки.

Она не могла ему ответить. Он заплатил дороже, чем того заслуживал. А она? Чем она заплатила? У нее была любовь, и ее дети живы. Вопреки всему, она была вознаграждена. Какая в этом справедливость?

Линда положила вилку, не в состоянии даже притворяться, что ест. Она не была готова к подобному разговору и не могла продолжать, потому что не знала, сколько он способен вынести. Она решила не задавать никаких вопросов и вести себя в соответствии с поведением Томаса.

Массивные блюда заменили тарелками поменьше. Официант наполнил их бокалы.

— Письма все еще у тебя? — спросил он.

— Я их потеряла, — ответила она, почувствовав облегчение, оттого что разговор перешел на менее опасную тему. — Они высыпались из картонной коробки. Я смотрела из окна второго этажа дома, куда мы с мужем переезжали. Он нес эту коробку. У меня дыхание перехватило, когда он взял ее. Ему стало бы больно, если бы он увидел эти письма, хотя…

(«Хотя я много лет тебя не видела», — хотела она сказать.)

— Ни одному мужчине не понравилось бы узнать, что был кто-то другой, чьи письма хранят, — рассудительно произнес Томас.

— А потом, через несколько недель, когда я хотела найти их, писем уже не было. Нигде. Я пыталась спросить намеками, но он будто не понимал, о чем идет речь. Это осталось тайной. И по сегодняшний день я не знаю, что с ними случилось.

— Он их уничтожил, — просто сказал Томас.

Линда не могла представить себе такого, таких вот ухищрений. Винсент не умел быть двуличным. Тогда как они с Томасом были в этом виртуозами.

Гости уже откинулись на спинки стульев. Пища была съедена или проигнорирована. Зеркала на стенах отражали лица сидевших. Несколько невысоких мужчин в запачканных передниках сновали вокруг узкого стола, как танцоры. Благодаря отсутствию окон, за которыми мог лить дождь, обстановка становилась более интимной. Те, кто не нашел выхода своему красноречию, ожидали.

— Когда ты вышла замуж? — легко спросил Томас.

«Обсуждение прошлого всегда вызывает боль», — подумала она, хотя глупо было надеяться, что они смогут продолжать разговор без упоминания самого худшего, что было между ними.

— В семьдесят шестом, — ответила она.

— Двадцать четыре года назад.

Она кивнула и в этот миг знала, о чем он думает: о том, как она готовилась к свадьбе. О том, как она старалась побороть любовь к другому мужчине.

— И дети есть у тебя? — спросил он. — Думаю, я мог бы об этом догадаться.

— У меня двадцатитрехлетняя дочь и сын, которому двадцать два.

Ну вот, слава Богу: вспомнили и о детях.

Она видела, как Томас пытается совладать со своим лицом. Какое же это непостижимое горе, если оно способно пролиться слезами годы спустя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: