— Я так удивилась, когда увидела тебя, — сказала она. — Я не ожидала. Я не читала программу.

— Ты бы приехала, если бы знала?

Этот вопрос был словно тоннель со множеством потайных ответвлений.

— Я могла бы осмелиться из любопытства.

Томас отпустил ее руку и достал пачку сигарет. Несколькими давно знакомыми Линде движениями он взял сигарету, прикурил, убрал с губы кусочек табачного листа и выпустил тонкую струйку голубого дыма, который повис во влажном воздухе, словно фрагмент тающего текста, написанного каллиграфическим почерком. Спрашивать о его здоровье, конечно же, не имело смысла. Почти наверняка Томас скажет, что живет уже слишком долго.

— Ты бы удивилась, если бы узнала, что я приехал сюда из-за тебя? — спросил он.

Нечто большее, чем удивление, заставило ее промолчать.

— Да, меня это тоже удивило, — произнес он. — Но так оно и есть. Я увидел твое имя и подумал… Ну, я не знаю, что я подумал.

Позади них засвистел паром или буксирное судно.

— Ты знаешь, я голоден, — сказал Томас.

— У тебя через полчаса выступление.

— Плата, взимаемая за все это удовольствие.

Линда взглянула на него и рассмеялась.

Томас встал и как джентльмен подал ей руку.

— Думаю, после этого мы должны угостить себя ужином.

— По крайней мере, — ответила Линда в том же духе.

В театр они приехали на такси. У дверей расстались: Линда со стандартными пожеланиями всего наилучшего, Томас — с ответной гримасой на лице. Кажется, он слегка побледнел, когда Сьюзен Сефтон пристала к нему с напоминанием о том, что представление начинается через десять минут.

Это было помещение с крутым уклоном, которое, возможно, когда-то служило лекционным залом, с сиденьями, веером расходившимися от сцены, как спицы колеса. Линда сняла мокрый плащ, бросила его смятым на спинку. Ткань издавала неясный запах чего-то синтетического. Теперь она была одна с двумя сидевшими рядом незнакомцами и могла подумать о словах Томаса, признавшегося, что он приехал на фестиваль ради нее. Вряд ли это была вся правда, наверняка он желал еще на какое-то время вернуться в тот мир, который оставил, но та часть, которая, возможно, была правдой, встревожила ее. Она не хотела, совсем не хотела такого ценного для нее признания.

Ручеек зрителей, направлявшихся в испещренный оспинами пустых мест зал, оказался довольно скудным. Линда знала, что на сцене, бывает, чувствуешь себя скованно. Ей очень хотелось, чтобы Томасу повезло с аудиторией. Тут были студенты с рюкзаками, несколько пар, пришедших, возможно, на свидание, несколько похожих на нее женщин, сидевших небольшими, оживленными группами. Поодиночке приходили будущие поэты — в поисках вдохновения или, по меньшей мере, за поддержкой. Но тут боковая дверь, до сих пор запертая, распахнулась и впустила плотный поток людей; Линда смотрела, как постепенно ряды один за другим заполняются и «лицо» зрительного зала очищается. Как ни странно, она почувствовала материнскую гордость (или гордость жены, предположила она, хотя здесь у нее было мало практики: Винсента приводила в ужас сама мысль о публичном выступлении). Почтенная публика заполнила зал, тот уже не вмещал всех желающих, и двери оставили открытыми. Выступление Томаса после многих лет добровольного изгнания вызвало ажиотаж. Здесь творилась история, пусть не великая, но все-таки история.

Рядом с ней молодая пара рассуждала по поводу известного молчания.

— Его дочь утонула в море.

— Боже. Подумать только!

— Ее смыло за борт. Ей было всего пять лет. Или шесть.

— О Господи!

— Говорят, после этого у него случилось нервное расстройство.

— Ничего удивительного.

Приглушили свет, и вступительное слово было предоставлено какому-то ученому. Тот упомянул об изгнании, но не назвал его причин. Вступление было не вполне объективным по отношению к Томасу, хотя в нем говорилось о выдающемся успехе, о том, что он достоин почитания, даже если много лет не писал новых произведений. От света прожектора на лицо ученого падали уродливые тени. Вскоре Линде тоже придется стоять там.

Когда из-за занавеса появился Томас, над зрителями, как облако, повисла тишина. Томас двигался уверенно, стараясь не смотреть на сотни лиц. Подойдя к подиуму, он взял стакан с водой, и она заметила — надеясь, что этого не видят другие, — как дрожит его рука. За ее спиной кто-то сказал: «Боже, как он постарел». Подобные слова (такова власть слова) подкашивали даже самых выдающихся.

Поначалу Томас говорил ужасно невнятно, на его шее и за ушами появился трогательный румянец. Он выглядел неподготовленным. В нарастающей тишине он перелистывал страницы указательным пальцем, и бумага шелестела и трещала, как луковая шелуха. Линда слышала удивленное бормотание аудитории, легкие вздохи разочарования. Шелест страниц не прекращался. И наконец, когда она решила, что больше не вынесет этого, наклонила голову и прижала пальцы к глазам, Томас начал читать.

Голос его был низкий и звучный, не измененный годами, в отличие от его лица. Это был голос, которым провозглашают лозунги, голос, который мог принадлежать оперному басу. Зрители затаили дыхание, чтобы не пропустить ни слова. Линда напряглась, стараясь вникнуть в удивительные фразы, затем покатилась по склону образов, которые были странно привлекательными, хотя их ужасного смысла невозможно было не понять: «Шелк воды», читал он, «Песчаное ложе». «Согнулась мать — растоптанный стебель». У Линды руки стали холодными и покрылись мурашками. Она забыла об аудитории. Трудно было поверить в это слияние заслуженного возмездия и безумного горя. Она знала, как никогда до того — как, без сомнения, не знали окружавшие ее люди, — что присутствует при свершении чего-то великого.

Он читал из сборника «Стихи Магдалины». Несколько стихотворений о девушке, которая не стала женщиной. Элегия о жизни, которая не была прожита.

Томас остановился и снова выпил воды. Послышался звук — это сотни слушателей, прижав руки к груди, выдохнули: «О…» Последовавшие аплодисменты были подобны буре. Томас поднял глаза и, казалось, удивился такой реакции. Он не улыбнулся ни себе, ни аудитории, и Линда почувствовала необъяснимое облегчение: Томаса не так-то просто соблазнить.

Прозвучавшие после чтения вопросы были стандартными (один из них, о его виновности, был просто возмутительным). Томас послушно отвечал; к счастью, он не был бездумно болтлив. Линда не знала, смогла бы она его слушать, будь он таким. Он выглядел обессиленным, его лоб блестел — белый от настоящей схватки на сцене.

Вопросы прекратились — по чьему-то таинственному сигналу, — и зал взорвался аплодисментами, которые отдавались даже в подлокотниках кресел. Некоторые встали, как на спектакле. Не умевший принимать похвалу, непривыкший к ней, Томас покинул сцену.

Они могли бы встретиться за кулисами и обняться, охваченные взаимным порывом. Возможно, он будет ждать ее, будет разочарован ее отсутствием. Но тут она увидела его в вестибюле, окруженного восторженными поклонниками, отвлеченного на время от мучительных мыслей, и подумала: я не буду участвовать в соревновании за его внимание.

Почувствовав, что ей не хватает воздуха, Линда вышла в ночь. Люди стояли группами, скорее оживленные, чем подавленные. Она не собиралась прислушиваться, но не могла не услышать слов «потрясающе» и «блестяще», хотя одна женщина возмущалась тем, что поэт обратил смерть дочери себе на пользу. «Приспособленчество», — услышала Линда, и еще: «Насилие над жизнью других людей». Мужчина отвечал пренебрежительно. «Дана, это называется искусством», — сказал он, и Линда сразу поняла, что они женаты.

Она обошла квартал — ей это было необходимо после всего, что произошло в театре. Моросящий дождь заметно усилился, и прежде чем она успела вернуться, ее волосы и одежда промокли. Она вошла в боковой зал и послушала, как женщина из Руанды подробно перечисляла какие-то зверства, совершаемые в ее стране. Линда сидела, окоченевшая от холода, почти бесчувственная, пока не подошло ее время выступать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: