Вернувшись домой, я никому ничего не сказал. Я боялся материнского гнева.

Мать била нас редко. Но делала она это ручкой от метелки из перьев, твердой и гибкой, во всяком случае, это было болезненно. С тех пор как брат надел пять пар штанов одни на другие, чтобы обезопасить себя, она лупила нас по голому телу.

Я больше не считал себя Богом. Я был отвратителен, особенно вне дома. Ленивый, тщеславный, высокомерный, раздражительный, амбициозный, вор до такой степени, что дирекция лицея вынуждена была заменить простые замки английскими, жестокий с бедными преподавателями и жалкими воспитателями, которые не заслуживали такого отношения. Например, я разбегался и на бегу подставлял себе подножку. Я летел под ноги воспитателю, тот падал на землю, поднимался весь в пыли, иногда в разорванной одежде, и он же спрашивал, не ушибся ли я, думая, что я упал случайно. Он удивлялся, видя, что мои товарищи смеются, и бранил их. Его звали Будуль. Он был славный человек.

В другой раз, когда мы поднимались по лестнице строем, исключительно для того, чтобы вызвать суматоху, смех и смутить преподавателя, я упал навзничь, притворившись, будто мне дурно. Это был мой первый трюк. Во мне рождался комедиант. Мне казалось, что мои товарищи восхищаются мною. Так ли это было? Не думаю. И все же на переменах школьный двор разделялся на два лагеря, которые сражались за право иметь меня своим главарем. В лагере победителей оказался студент из Афганистана по имени Абол, он был старше нас. Его отец был министром, а он учился во Франции. Этот молодой человек добивался моей дружбы. По понедельникам он привозил мне подарки из Парижа, где у него была комната. Однажды он пригласил меня к себе. Здесь, в Париже, он вел себя совсем не так, как в коллеже. Он был нежным и ласковым, таким ласковым, что я сбежал. Однако на следующий день я, как обычно, принял его дружески. Его дружба мне льстила — я любил нравиться. Недостаток это или достоинство — желание нравиться? Это признание может вызвать у кого-то неодобрение, но оно сделано искренне и справедливости ради. В юности я придавал большое значение справедливости только по отношению к себе. Справедливость по отношению к другим занимала меня гораздо меньше. Оглядываясь назад, я понимаю, что сам был воплощением несправедливости. Каждый день рождаются калеки, больные, существа неразумные и бездарные. Другие — совершенно здоровые, красивые, одаренные. Скоро мы будем попрекать злого за то, что он злой, преступника — его преступлением. Может ли горбун распрямиться? Злой человек также не может стать добрым, разве только если обладает даром судить о себе и исправиться. Но эта сила дана ему еще до рождения, он не может приобрести ее, если у него нет этого дара.

Обедая однажды с профессором хирургии, я осмелился сказать ему (мы говорили об одном происшествии), что для меня не существует преступников — есть только больные. Он согласился со мной И объяснил, что, воздействуя на определенные точки мозга, можно изменить характер человека.

Ребенок, которым я был, хотел нравиться. Чтобы нравиться, он играл храбреца, скрывая страх. Он презирал трусливых товарищей и стремился сам избавиться от этого недостатка. Я начал с того, что стал спускаться в погреб нашего дома, который наводил на меня ужас. Ночью я забирался на неосвещенный чердак, прыгал с десятиметровой высоты в бассейн Пека, взбирался на крыши, стены, где без посторонних глаз заставлял себя двигаться, удерживая равновесие. Это одновременно помогло мне избавиться от головокружения.

Но больше всего я боялся выглядеть смешным. Один товарищ рассказал мне, что у него три машины и десять слуг. В нем я узнал себя. Он пускал пыль в глаза точно так же, как и я. Я нашел, что он смешон. Значит, и я был таким. С этого дня я решил говорить правду. Но начал я со «лжи наоборот». Свою буржуазную семью со скромными средствами я представил как бедную. Мне было больно, однако я испытывал определенное наслаждение.

С этого момента я стал бороться со всем, что было уродливым во мне. Не из соображений морали, а из кокетства, чтобы нравиться. Точно так же, как женщины используют косметику. Я думаю, что многие люди сделали бы невозможное, чтобы казаться красивее внешне, и что каждый может стать лучше нравственно.

Это было нелегко: «чудовище» сопротивлялось, брыкалось, проявляло себя. Кроме того, я терял свой ореол бузотера и грубияна. Меня провоцировали.

У меня был товарищ по имени Жермен, очень приятный и милый мальчик, незаметный и добрый, я ощущал его положительное влияние. Мы стали неразлучными. Сплетники поговаривали, что наша дружба особого свойства. «Чудовище» возвращалось и карало.

В другой раз я проучил одного парня, который заявил, что моя мать воровка. Пришлось применить силу, чтобы разнять нас. Тогда у меня возникло желание убить. Может быть, он хотел сказать, что я вор. Возможно, он начал эту фразу, чтобы закончить другой. Но не успел.

Впрочем, я больше не воровал. Я невольно излечился следующим образом. Мне захотелось иметь замшевую куртку. Однажды, когда я был в Париже, в четверг, я зашел в универмаг и стащил ее. Мне было страшно, до боли в животе.

Теперь мне стало понятным выражение представителей преступного мира: «Живот подвело от страха». Кроме того, я не мог выходить из дома в этой куртке, опасаясь расспросов родственников. Понадобилась хитрость индейцев сиу, чтобы носить ее. Я подарил куртку кому-то и больше не воровал.

Труднее было справиться с ленью. Но, несмотря ни на что, я сделал некоторые успехи: почувствовал вкус к учебе. Я начал интересоваться другими предметами, помимо декламации и физкультуры (по этим двум дисциплинам я всегда держал первенство). По декламации — из-за того, что появилось звуковое кино, по физкультуре — потому что у меня была хорошая мускулатура и потому что это было необходимо для моего ореола бузотера.

Дома мама не заметила перемены во мне, поскольку с ней «чудовище» становилось ангелом. К тому же ни тетя Жозефина, ни бабушка не рассказывали ей о кражах. Мой брат по-прежнему без стеснения черпал средства из черной, теперь уже залатанной, сумки.

Мама, как и раньше, возила нас каждый четверг в Париж. Мы делали покупки, примерки, затем шли в кино. Она никогда не брала билетов. Она показывала визитную карточку моего ненастоящего крестного, где сама написала: «Будьте добры предоставить места моей жене и детям... — и подписалась. — Эжен Удай».

Однажды в четверг, на третьей неделе поста, мама посадила нас, наряженных в маски, шляпы и перчатки, в такси. «Улица Одриетт», — сказала она шоферу. Она собиралась купить конфетти оптом, так как считала, что для нас было мало тех маленьких пакетиков, что продавались в магазинах. «Остановитесь здесь, — сказала мать на углу улицы Одриетт,— и подождите меня». Она оставила нас в такси. Подбежал полицейский.

— Проезжайте, — сказал он шоферу, — здесь стоять не разрешается.

— Вы останетесь здесь, — властно заявила мать шоферу, — плачу я, а не полиция. — И она ушла.

— О! — воскликнул сержант. — Ну и тупица! — И остался дожидаться возвращения матери, несомненно, для того, чтобы потребовать у неё документы.

Она вернулась, и, прежде чем полицейский успел открыть рот, я сообщил:

— Мама, он назвал тебя тупицей.

— Что?!

— Он назвал тебя тупицей.

Она дала ему пощечину.

В конце концов мы оказались в полицейском участке. Мать очень спокойна, а полицейский выкрикивает объяснения. Комиссар спрашивает у матери документы, и она протягивает ему визитную карточку моего ненастоящего крестного:

— Вот визитная карточка моего мужа.

Комиссар:

— Он должен был радоваться, что его ударила такая прелестная дама. Хотите, я вынесу ему выговор?

Мать великодушно:

— Нет, пусть он просто извинится.

Какой прекрасный день для «маленького чудовища»! Я разбрасывал конфетти в полном восторге. Мать тоже разбрасывала конфетти, она смеялась и играла о нами, будто ей было столько же лет, сколько и нам.

Как-то в четверг мы собирались в Париж. Мать была в ванной. Вдруг — звонок в садовую калитку. Суматоха. Тетя Жозефина мечется в полной растерянности. Мать, бабушка и тетя шушукаются. Нас удаляют. Тетя Жозефина возвращается к калитке, беседует с пришедшими, но не впускает их. Они ждут на улице. Тетя возвращается, разговаривает с мамой, роется в ящиках шкафа, затем поднимается на чердак и возвращается оттуда, нагруженная всяким старьем: платьями, шляпами и ботинками. Тем временем мать надевает карнавальный нос, гримируется, как для театрального спектакля: рисует морщины на лице, покрыв его слоем серой пудры, смывает краску с глаз, наклеивает густые черные брови, натягивает парик тети Жозефины, который мы называем «превращение». Затем надевает простые черные чулки, старые туфли без каблуков, поношенное платье почти до пола, такое же старое пальто, вышедшую из моды вуалетку, берет хозяйственную сумку и собирается уходить. Увидев мать в таком наряде, я задыхаюсь от восторга:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: