Внимание виктора было дорого мне. говорил он обдуманно, складно.
Как‑то увидел, что я закурила. мне было плохо, и кто‑то протянул папиросу:
— Потяни, нервы успокоит.
Я Затянулась.
— Не надо, Катя, — сказал Виктор. — Это яд. Не привыкай к этой отраве, ребенка погубишь.
…Вскоре нас с Виктором отправили в другую жандармерию, размещавшуюся в бывшем животноводческом совхозе. Новая жандармерия — новые испытания.
Наутро допрос. За дверью веранды я видела Виктора и еще нескольких военнопленных, которые ждали своей очереди.
— Настоящее имя? — спросили меня. — Кто тебя послал? С Каким заданием? Кто Сообщники?
Я отвечала как всегда. выслушав мой рассказ, один из жандармов приблизился ко мне вплотную, словно хотел рассмотреть под лупой.
— Еще раз спрашиваю, — зло сказал он. — Имя? Куда шла? Скаким заданием? Кто дал задание? Назови сообщников!
— Катя. Иду домой, в Граково. Любила немца. Беременна. Заданий никто не давал — так забеременела. моего вилли я любила одна — сообщников не было.
Жандарм наотмашь ударил меня по лицу. Яне устояла и, ударившись о дверь веранды, упала на лестничную площадку. Меня подхватил Виктор. Явидела, как он побледнел. В следующую секунду Виктор бросился на веранду и с размаху, сильно ударил моего обидчика. Затем вцепился в стол, за которым сидели остальные жандармы, и опрокинул его.
— Сволочи! Убийцы! Убейте ее, но не издевайтесь. Что вы сделали с нею! В «Степке» месяц издевались, мучили. Теперь здесь?! Она уже на человека не похожа!
Жандармы вскинули пистолеты.
— Не издевайтесь над Катей! — кричал Виктор. — Убийцы!
Он стоял с высоко Поднятой головой. У Него не было никакого Оружия, кроме кулака и ненависти. жандармы окружили его и связали ему руки.
Вслед за этим инцидентом нас с виктором затолкали в машину и направили в гестапо города барвенково. на всем пути виктор держал Мои руки в своих и говорил:
— Только бы у тебя хватило сил выдержать… Родишь сына, расскажи ему о нас, юных, неопытных, у которых война отобрала любовь, Жизнь…
Виктор! Боевой друг мой! Я никогда не забуду, как смело ты выступил в мою защиту. Мне сказали, что вскоре по прибытии в БарBehkobo тебя расстреляли. Но Так ли это? может быть, ты жив, виктор?
Машина остановилась во дворе гестапо. Я Едва могла передвигаться на распухших до невероятности ногах. как только мы ступили на землю, нас с виктором растащили в разные стороны: его отвели в Общую камеру — налево, меня же, как политическую, поместили в Одиночку — направо. Ивсе. Больше я его не видела.
— Дочка! — как‑то сказал он. — За что ж тебя, такую молоденькую? Что они с тобой делают, что ты такая немощная да измученная? Сознайся, тебя помилуют и пойдешь себе домой. На кой тебе эта война? Да ты и не разбираешься, что это такое…
Я Давно уже заметила, что общую песню в тюрьме заводил один и Тот же голос. спросила охранника:
— А кто это ПОЕТ?
— Шуть.
— Кто? — не поняла я.
— Шуть. Партизан один. Его расстрелять нужно. Мутит народ. Днем вывели на прогулку. Женщины поддерживали меня, так как Я была очень слаба. мимо проходили несколько парней — заключенных. поравнявшись со мной, кто‑то выкрикнул:
— Да здравствует Катюша!
Я оглянулась, но кто из парней крикнул, не поняла: все они МНЕ улыбались. Охранник разъярился:
— Уведите Шутя!
Шуть? Снова Шуть? Кто он такой? Его приветствие прибавило мне бодрости. Обо мне знают, значит, помогут.
Сколько я ни приглядывалась к заключенным, гулявшим по двору тюрьмы, Виктора среди них не было. Сколько ни спрашивала, никто толком ответить не мог, куда его отправили.
Перекрестные допросы сводили с ума.
— Быстро называй соседей.
«Кого называть? Какие фамилии придумать, чтобы не забыть потом?»
— Дед Степан, дед Иван, баба Степаныха, баба Иваныха…
— Что плетешь? Называй близлежащие села.
«Назвать хоть одно село — значит выдать себя, навести на след». Отвечаю:
— Карла Маркса, Сталина, Ленина, XX лет Октября…
— Дура проклятая! Назови, какие улицы знаешь в Харькове?
— Хмельницкого, Д. Бедного, М. Горького, Лермонтова, Пушкина…
— Сволочь! За нос водишь?
Переводчик подбегал ко мне, прижимал к стене и тряс как грушу.
— В какой области жила до войны?
— В Харьковской.
— Какие области ее окружают, знаешь?
— Я знаю так… Харьковскую, Ростовскую, Винницкую, Рязанскую…
— Откуда они тебе известны? Там родственники живут?
— Нет. Я от людей слышала, что есть такие области.
— Дура! — кричал следователь.
— Идиотка! — терял самообладание переводчик.
Меня возвращали в камеру.
Еще несколько дней допросов — и наконец:
— Все! Проклятая! — крикнул переводчик, брызжа слюной. — Больше вызывать не будем. Расстреляем! Распишись.
Рано утром раздался лязг замка. Расстрел?
Нет. Меня перевели в общую камеру.
В камере сидели две молодые женщины и старушка лет восьмидесяти. женщины обняли меня. потом бабушка подозвала к себе. она была очень избита и не могла подняться. попросила, чтобы я села рядом и положила голову к ней на колени. Я Сделала так. целуя мою голову, бабушка сказала:
— Благословляю тебя, доченька, на жизнь! Я слышала, что ты беременна. Не горюй, наши люди спасут тебя.
Женщины опустились на колени рядом.
— Сестричка ты наша! — воскликнула одна. — Сколько ж у тебя вшей в голове! Как же ты терпишь‑то, Господи?
А другая заплакала.
— Бабуся, — обратилась она к бабушке, — что делать? УКати все волосы склеились от мокриц и вшей!
— Бейте вшей. Облегчите ее головоньку… Она, бедняжка, уже и не чувствует, как они поедают ее, пьют ее кровь…
Сказала и вслепую, на ощупь, стала давить вшей в моих волосах.
— Сижу за сына, — сказала бабушка. — Сын ушел к партизанам, а меня взяли, чтобы сказала, где он… Уженщин мужья тоже партизаны.
Со дня на день я ожидала расстрела.
— Когда меня поведут на расстрел, — сказала я женщинам, — заберите МОЙ КОСТЮМ, А взамен дайте какое‑нибудь платье старенькое, на выброс. Мне все равно.
Бабушка крестила меня и говорила:
— Доню (доченька)! Говорю тебе, не волнуйся, ты будешь жить. Не дадут тебе умереть.
Женщины вздыхали:
— Кто ж ее тут спасать‑то будет? Немцы?
— Наши люди… Они будут спасать мать.
«Добрая старушка, — думала я, — тебе хочется так думать. И мне
Мне дали кусочек пшенного хлеба и стакан воды. Воду я выпила, а вот с Хлебом были мучения — не могла есть. Его горький, прелый привкус тотчас вызывал рвоту, вернее, спазмы — рвать было нечем. Но голод брал свое, и, пересилив тошноту, я снова бралась за хлеб, отламывала красноватую корочку и, крошку за крошкой, отправляла в РОТ.
Ночью я проснулась оттого, что в тюремном дворе раздался оклик:
— Такой‑то такой (имени я не расслышала), выходи!
В тюрьме поднялся шум. Все заключенные принялись петь и пели ВО ВЕСЬ голос. Я Догадалась, что кого — то отправляют на расстрел. Я Поднялась с топчана, подошла к стене и, солидаризуясь с остальными, которые песней прощались с товарищем, тоже запела. Я Слышала, как захлопнулась за приговоренным дверца машины, взревел мотор и машина выкатила со двора.
Допросы проводились по нескольку раз в день и дважды — ночью.
И следователь, и переводчик скоро слились для меня в одно лицо. Я Как заведенная говорила одно и то же. они так же упорно долбили свое.
Переводчик:
— Стерва! Мы изведем тебя! Живьем в могилу закопаем! Говори, кто ты? Откуда? Где жила до войны?
Я:
— В Харькове.
— Покажи на карте, где твоя улица, где дом?
— Я малограмотная… Я не знаю, что это вы положили передо мной. Я жила на улице Ленина, 82.
— Там нет такой улицы!
— Нет? Значит, воевать ушла.
— Не прикидывайся дурой! — закричал следователь.
— Я любила Вилли.
— Хватит молоть одно и то же. Это глупый прием советских шпионов. Отвечай толком. Где работала в Харькове?