Когда я был гимназистом, она уже пользовалась славой. Войдя в известность как писатель, я все никак не мог познакомиться с ней. О себе я очень много думал тогда, имея, впрочем, те основания, что уж очень все «признали» меня. Наконец в Ленинграде, в «Европейской» гостинице, под вечер, когда я вошел в ресторан и сел за столик, ко мне подошел писатель П. и сказал:
— Идем, познакомлю с Ахматовой.
Я подошел. У меня было желание, может быть, задраться. Во всяком случае, она должна, черт возьми, понять, с кем имеет дело. Я сел за столик. Не знаю, произвело ли на нее впечатление мое появление. Я, как почти со всеми тогда, кривлялся.
И вдруг она заговорила. Она заговорила о том, в частности, что переводит «Макбета» [102]. Там есть, сказала она, строки, где герой говорит, что его родина похожа более на мачеху, нежели на мать, и что люди на его родине умирают раньше, чем вянут цветы у них на шляпах. Все это ей нравится, сказала она. Вернее, не сказала, а показала лицом. Возможно, что, зная о моей славе, она тоже занялась такими же, как и я, мыслями: дать мне почувствовать, кто она. Это выходило у нее замечательно. Я чувствовал себя все тем же мальчиком, гимназистом. Мне тоже очень понравились эти строки из «Макбета», понравилось еще больше проявление ее вкуса. Эти строки я запомнил, и часто они приходят мне на память.
И написал в охотничьем журнале:
«Четырнадцатого июля — ничего».
А 14 июля пала Бастилия.
Это из сонета Максимилиана Волошина [103].
Я познакомился с ним в Одессе, куда он приехал, бежав от большевиков — из Совдепии, как называла буржуазия Советскую республику. В Одессе были немцы. Нет, память изменяет мне, были французы, сменившие немцев, потерпевших поражение и занятых уже собственной революцией. Еще некоторое время — и в Одессу придет Григорьев [104]. Максимилиан Волошин бежит в Крым.
Он отнесся к нам, молодым поэтам, снисходительно. Он выступил в Литературном кружке со стихами, которые в общих чертах я помню до сих пор [105].
В Угличе, сжимая горсть орешков
Детской окровавленной рукой,
Ты лежал, и мать, в сенях замешкав,
Голосила в страхе над тобой.
Кажется, так… О Лжедмитрии. Причем в образе Лже-дмитрия, Самозванца, он, преданный буржуазии, символизировал большевиков, по той причине, что считал большевиков тоже самозванцами.
Волошин был упитанного сложения, с большой рыжеволосой головой — не то напоминавшей чалму, не то нечто для сидения, словом, вызывавшей какие-то турецкие ассоциации. Однако он был в пенсне. Читал он стихи превосходно, это была столичная штучка.
Из Одессы уходят оккупанты… Это, вернее, даже не французы — это греки с мулами, которых они кормят горохом. Это маленькие черномазые солдаты в зелено-желтом травянистом хаки, в пилотках, которые, кстати, в нашей армии еще не носились. Осень? Весна? Лето? Зима? Не знаю. Все в тумане прошлого. Однако фигура поэта-симво-листа возвышается в этом тумане довольно рельефно. С рыжей кудлатой бородой и кудлатой же головой. Кому он сочувствовал? Чего он хотел для родины? Тогда он не отвечал на эти вопросы. Он ответил позже, когда, умирая в советском Крыму, завещал поставить вместо надгробия скамью для двоих — небольшую скамью, на которой могли бы объясняться в любви юноша и девушка.
Шенгели [106]говорил мне как-то, что он хотел бы жить на маяке. Ну, что ж, это неплохая фантазия! А что там, на маяке? Какой формы там жилище? Что это — комната, несколько комнат, маленькая казарма? Ничего нельзя себе представить! Я не был на маяке, я только видел, как он горит. Мало сказать видел, вся молодость прошла под вращение этого гигантского то рубина, то изумруда. Он зажигался вдали — сравнительно не так уж далеко: километрах в двух, что при чистоте морского простора — ничто! — зажигался в темноте морской южной ночи, как бы вдруг появляясь из-за угла, как бы вдруг взглядывая именно на вас. Боже мой, сколько красок можно подыскать здесь, описывая такое чудо, как маяк, — такую древнюю штуку, такого давнего гостя поэзии, истории, философии…
Теперь маяки, кажется, светятся неоном.
Шенгели вообще удаются всякие, так сказать, морские, береговые размышления — это потому, что их питают у него воспоминания юности. Он жил в Керчи. Он говорил мне, что по происхождению он цыган. Вряд ли. Очень талантливый человек.
Вдали оранжево-топазовая Величественная река Колышет, в зеркале показывая,
Расплавленные облака.
Это не слишком хороший отрывок (дань Северянину, которому нельзя подражать) — да я еще и наврал что-то. У него прелестные, именно морские стихотворения — о каком-то капитанском домике в Керчи и т. п. Чистые, точно поставленные слова, великолепные эпитеты и, главное, — поэзия! Поэзия!
Есть у него неприятные странности, за которые держится. Например, поклонение Брюсову. Впрочем, это его дело.
Теперь он похож, несмотря на то, что красив, — на собакоголовую обезьяну: эти летящие назад грязно-седые баки… А я помню — а я помню, Георгий Аркадьич, — как вы стояли в углу сцены, над рампой, в Одессе, в Сибиряковском театре, в черном сюртуке, с черными кудрями, страстный, но не громкий — как показалось мне, небольшой — о, чудесная фигурка, Георгий Аркадьич! — да, да, странно, непохоже на других красивый, вот именно — черный, с медовым тяжелым блеском глаз — и читали стихи. Помню только строчку:
И в глуши исповедален…
Нет, наверное, не так! Что это значит — в глуши исповедален? [107]
Это было в Одессе, в ясный весенний вечер, когда мне было восемнадцать лет — когда выступал Северянин, помните? маг, само стихотворение, сама строфа. Верно, рифмы прямо-таки появлялись на нем — как появляются на человеке жуки, или ветки, или блики!
Правда, я был тогда очень молод; правда, это было весной в Одессе… Эти два обстоятельства, разумеется, немало способствовали усилению прелести того, что разыгралось передо мной. Заря жизни, одесская весна — с сиренью, с тюльпанами — и вдруг на фоне этого вы попадаете на поэзо-концерт Игоря Северянина — поэта, которого вы уже давно любите, необыкновенного Северянина,_ — написавшего о редко встречающемся на берегу моря городском экипаже. По всей вероятности, я еще сохранял тогда связь с Сибиряковы-ми, у которых несколько раньше был репетитором. Только этими сохранившимися связями я могу сейчас объяснить то, что я сидел в ложе на этом поэзо-концерте. Ложа Сибиряко-ва. Ясный вечер, которого я не помню, — но, безусловно, ясный вечер, потому что, во-первых, весна, а во-вторых, мне, когда я вспоминаю об этом концерте, все кажется, что он происходил днем…
Да, да, ясный вечер в мае, в Одессе…
Я замечаю, что многие умнее меня, даже творящие не слишком большое, даже совсем не творящие, а просто любящие творчество и склонные размышлять. Так, психиатр Беркович (брат того Берковича, который прославился тем, что вступал в спор с Маяковским на его диспутах и иногда, между прочим, побеждал его к добродушному удовольствию того) — так вот, этот психиатр говорил сегодня умно о детерминизме Льва Толстого в «Анне».
Очень удивительно, без берегов и каких бы то ни было отталкиваний от чего бы то ни было, говорил Гайдар. Он сказал мне однажды, что, пьяный, он идет насквозь трамваев.
Я познакомился с ним при обстоятельствах [108], когда я поставил, пьяный, на голову себе графин, и вдруг подошел ко мне круглолицый и розовый молодой человек, стриженный ежиком и в черной русской рубашке, и заявил мне: «Вы этим ничего не скажете» (тем, что я поставил графин на голову). Это был Гайдар. Он любил некрасивую, тощую девушку, модницу, лица которой, хоть и хорошо ее знал, сейчас не могу вспомнить. Она его не любила, и он хотел покончить с собой, порезав на руке у себя вены. Я видел шрамы. Он меня любил и высоко ставил.
102
Она заговорила о том, в частности, что переводит «Макбета». Там есть, сказала она, строки… — Ахматова предлагает Олеше для обсуждения опасную пьесу Шекспира — о кровавом диктаторе-убийце. Вот что говорится о Шотландии в этих строках:
…Увы,
Она сама себя узнать страшится;
Не матерью для нас — могилой став.
Там тот, в ком разум жив — не улыбнется;
Там горьких воплей, в воздухе звенящих,
Не замечают; там обычным делом Стал взрыв отчаяния; там не спросят,
Услышав похоронный звон: «По ком?»
Там люди, не болея, увядают Быстрее, чем цветы на шляпах.
Ср.: «…однажды в разговоре о процессах 1936–1938 годов В.Э.Мейерхольд сказал: “Читайте и перечитывайте “Макбета”» (Гладков Александр. Встречи с Пастернаком. М., 1990. Т. 2. С. 377). Здесь же зафиксирована и оценка современниками отношения Сталина к этой пьесе Шекспира: «Сталин был <…> против постановки “Макбета” и “Бориса Годунова” — изображение образа властителя, запятнавшего себя на пути к власти преступлением, было ему не по душе» (С. 409).
103
Это из сонета Максимилиана Волошина. — Олеша неточно цитирует строки из стихотворения М.Волошина «Две ступени» (1. Взятие Бастилии). Эпиграф: «“14 июля 1789. — Ничего”. Дневник Людовика XVI».
…Но пришли
Известья, что мятеж в Париже.
Помешали… Сорвали даром лов. К чему? Из-за чего?
Не в духе лег. Не спал. И записал в журнале: «Четыр-надца-того и-юля. Ни-чего».
104
Одессу придет Григорьев. — Григорьев Николай Александрович (1878–1919), б. штабс-капитан, в 1919 г. — командир 6-й украинской советской дивизии. Поднял мятеж против советской власти (охвативший территории Херсонской и Екатеринославской губерний). После разгрома бежал к махновцам и был ими убит
105
«В Угличе, сжимая горсть орешков…»— Неточная цитата из стихотворения М.Волошина «Dmetrius Imperator» (1917). У М.Волошина:
В Угличе, сжимая горсть орешков Детской окровавленной рукой,
Я лежал, а мать, в сенях замешкав,
Голосила, плача надо мной.
106
Шенгели Георгий Аркадьевич (1894–1956) — поэт, теоретик стиха. Автор книги «Маяковский во весь рост». (1927). Олеша неточно цитирует его стихотворение «Вдали расплавленно-топазовая…». Правильно:
Вдали расплавленно-топазовая величественная река колышет, в зеркале показывая, павлиновые облака.
(Шенгели Георгий. Раковина. Керчь: Камена, 1918. С. 63.)
107
И в глуши исповедален…» — Неточная строка из стихотворения Шенгели «Стихи Фальку». Правильно: «И в тиши исповедален…»
108
Я познакомился с ним при обстоятельствах… — О том же эпизоде знакомства Олеши и Гайдара вспоминает Филипп Гопп в мемуарной статье «В те недавние времена» (Звезда. 1975. № 8).