Тогда Сильвестр промолчал, зато ныне разошелся не на шутку. И дернула Иоанна нелегкая огрызнуться, что, мол, не в том причина ее болезни, а совсем в ином, и неча тут на зерцало пенять, коль у самого рыльце в пушку. По чьему настоянию, спрашивается, повез он Анастасию на очередное богомолье? Кто важно кивал головой и уверял, что столь тяжкий грех надо замаливать не мешкая, иначе как бы господь не осерчал, да не вышло бы оттого великого худа? Кто торопил с отъездом в весеннюю распутицу, отчего весь царский поезд увяз в грязи на полдороге, да так прочно, что даже спали в возках, не в силах стронуться с места?
Обычно в ответ на такие попреки Сильвестра Иоанн сдерживался, благодушно улыбаясь, покаянно склонив голову долу, а тут отчего-то не выдержал, сказал все, что накипело. Скорее всего, еще и потому, что чувствовал свою вину. Не в том, конечно, что любился в ту самую пятницу, будь она неладна, а в том, что тогда уступил его настояниям и все-таки поехал. В конце концов, мало ли кто какое слово скажет. На то он и царь, чтобы зерна от плевел отличать, а умные советы от глупых. Решал-то он сам. Потому и чувствовал вину за собой, потому и сорвался.
Даже вспоминать неохота, чего он ему наговорил. И в завет господа перстом ткнул, мол, ясно тот указал — плодитесь и размножайтесь. И то припомнил, что вседержитель ни словом о постах не обмолвился, а ведь коли нужда была бы — непременно сказал про дни, в которые негоже утехам любви предаваться. Вон, когда Моисею с его народом повелел изготовить ковчежец для его скрижалей, скинию и все прочее, так все размеры указал [18]до единого. Зачем, правда, Иоанн, признаться, до сих пор толком не понял. Какая разница, будет ковчег высотой полтора локтя, как повелел всевышний, или сделают его в два локтя? Влезают скрижали, ну и ладно. Впрочем, господу виднее. Может, не доверял своему богоизбранному народцу, считая его туповатым, может, еще что. Раз указал — значит, надо. А вот дней воздержания между супругами он не перечислил. Получается — нет их вовсе.
И вообще, чел он не так давно мудрое слово, только запамятовал, чье оно (тут Иоанн откровенно слукавил, прекрасно помня, что его автор — отец Артемий), так там иное сказано. И произнес на память некоторые высказывания старца, который всегда ставил внутренние благочестие выше внешнего, а чистоту обыденной жизни превыше многомолений и постов.
Тут-то Сильвестр и обомлел. Сам будучи из «нестяжателей», протопоп тоже разделял мнение Артемия о том, что «нет пользы созидать неправдою и украшать церкви». Соглашался и с тем, что «богу неприятны богатства, жертвуемые на церкви, если они приобретены порабощением сирот и насилием убогих». Он и сам милостыню по уму всегда раздавал — на убогих да на больных. Но Иоанн-то говорил еще и о том, с чем Сильвестр никак не мог согласиться, особенно когда оно звучало в столь резкой форме.
— Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь воззри — и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели. Угоднее богу — кормить голодного, чем иссушать собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены. — Иоанн, лукаво улыбнувшись, развел руками — мол, яснее ясного сказано, так чего ж ты тут лезешь.
— То диавол в тебе речет, — только и выдавил ошарашенный протопоп.
— А в послании том сказано, что все в человеке — яко доброе, тако ж и злое — от самого человека, а диавол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло, — возразил Иоанн.
Сильвестр вытаращил глаза, не веря собственным ушам, размашисто перекрестился, протянул руку к дарю, но тут же бессильно опустил ее, пожаловавшись:
— Опосля таких речей и длань не подымается, — после чего круто повернулся и решительно вышел прочь, а назавтра… пришел попрощаться, спешно засобиравшись в монастырь. Дескать, только приняв постриг, сумеет он умолить бога, чтобы тот не гневался на царские неразумные речи.
Выглядел протопоп — краше в гроб кладут. Темные круги под очами, белки сплошь в кровяных прожилках от бессонной ночи, лик бледен до того, что отдавал мертвенной синевой. То ли Сильвестр полагал, что царь станет его уговаривать остаться, и рассчитывал выговорить за это немедленное отречение от всех крамольных мыслей, то ли и впрямь думал именно то, что говорил — как знать. Поди загляни человеку в душу. Но на что бы ни рассчитывал протопоп, время он выбрал неудачное. Иоанн так и не избавился от вчерашней вожжи, что угодила ему под хвост. Он не воспротивился намерению Сильвестра, да при этом процитировал еще одно высказывание, правда, на сей раз уже не старца Артемия:
— Мудрые люди сказывают, что ежели бы богу и впрямь так сильно было угодно иноческое житье, то и сам Христос, и его апостолы носили бы иноческий образ, а мы зрим их в мирском обличье. Помысли о том, отче, егда будешь сан прияти — чья молитва скорей дойдет до вседержителя, мирянина ли безгрешного, али мниха беспутного.
— Потому и ухожу не в монастырь, но в пустынь. Там и впрямь богу сподручнее молитвы возносить, — сдержанно ответил Сильвестр, поклонился и был таков.
Словом, расставание получилось не ахти, о чем Иоанн спустя несколько дней пожалел. При всех своих занудных поучениях и наставлениях протопоп и впрямь жил, как и проповедовал — по чести и по совести. Ни для себя, ни для сына он никогда ничего у царя не выпрашивал, довольствуясь малым.
Тот же Артемий, который не всегда сходился во взглядах с протопопом, в отличие от старца свято почитавшим каждое слово в Библии, не раз говорил Иоанну: «Ты его береги, государь. Я слишком снисходителен к еретикам, хоть ты меня и тянешь в митрополиты. Сам-то за веру горой стою, но и мыслить никому не мешаю, а при столь высоком сане негоже это. Потому и не мое оно. А вот Сильвестр — тот по всему подходит, яко внешним обличьем, тако же и чистотой души своей».
Потому Иоанн и решил примириться с протопопом, однако не сразу. Пусть поначалу отведает — какова она, жизнь в пустыни. Да не летом, когда в лесу изобилие, а поздней осенью и зимой. Пусть и хлад испытает на себе, и голод. Авось посговорчивее станет, и впредь перечить будет не так, как прежде, но хоть с малой оглядкой.
Пару раз царь порывался послать за Курбским — все полегче на душе станет, но, подумав, решил отказаться от этого. Веселиться не хотелось, а поговорить по душам о том, что его гнетет, все равно бы не вышло. Да и о чем можно вести разговор, когда он и сам не знает, что за заноза засела у него в сердце, да с какого боку. Знал лишь одно — сидит, а вот как вытащить — увы.
Нет уж, у князя и ближайшего его сподвижника без него дел по горло, а тут он встрянет со своими загадками. Душа у него, видишь ли, не на месте. Негоже оно. Пусть и далее трудится себе, с ратями хлопочет, а он, Иоанн, как нибудь сам со всем разберется.
Для начала царь повелел вывезти Анастасию, лепетавшую, что ее напугали слухи о начавшемся в Москве пожаре, подальше от столицы. Повелел, хотя и не поверил ей. Чуть ли не в первый раз в жизни не поверил, заподозрив, что лукавит царица и вовсе не пожар ее тяготит, а нечто иное. Только вот что — никак не мог понять, а та молчала.
Да и как она могла рассказать, с чего все началось. Хворь-то на самом деле была и впрямь не из тяжелых — тут лекари царю не лгали. Да и питье, что ей назначили, для укрепления всех членов, тоже сыграло благотворную роль — ей и впрямь становилось все лучше и лучше.
В тот июльский день, когда Анастасия проснулась даже раньше обычного, с радостью отметив, что не проспала заутреню, она чувствовала себя совсем бодро. Серый предрассветный сумрак еще стелился за венецианским стеклом на пустынных улицах Кремля. Было то время, когда светлый меч рассвета еще не успел вспороть брюхо бессильной ночи и не разделил неясные сумерки на тьму и свет.
— Няньки! Мамки! — громко хлопнула она в ладоши.
Ответом была тишина. Повторила зов — и снова никто не откликнулся. Да что такое — вымерли они все, что ли?! Уже серчая, царица совсем было решилась встать и пройти к стольду, заставленному сосудами с питьем, заботливо приготовленными лекарями еще с вечера, но тут вошла она .
18
В священной Торе, которая, кстати, является святой для христиан, только под другим названием («Пятикнижие Моисеево»), в книге «Исход» инструктаж по изготовлению всего перечисленного занимает целых 89 стихов трех глав (25–27).