Сидят сапожнички какие нибудь и дуют водку. Сквернословят, лаются. И вдруг вот заходят, заходят сапожнички мои, забудут брань и драку, забудут тяжесть лютой жизни, к которой они пришиты, как дратвой… Перекидывая с плеча на плечо фуляровый платок, за отсутствием в зимнюю пору цветов заменяющий вьюн-венок, заходят и поют:
И поется это с таким сердцем и душей, что и не замечается, что зазнобушка-то нечаянно — горбатенькая… Горбатаго могила исправит; а я скажу — и песня…
А кто не помнит, как в простой народной школе мы все, мальчишки, незатейливо затягивали хором каким нибудь учителем на песню переведенныя, чудесныя слова Пушкина:
Безмолвными кажутся наши дорогия печальныя поляны, особенно в зимнюю пору, но неслышно поют эти поляны и подпевает им печальная луна. Чем же согреться человеку в волнистых туманах печальных полян в зимнюю пору? Вот тут, кажется мне, и родилась народная песня, которая согревала и сердце, и душу. А разве тусклая даль этих равнин не будила воображения, без котораго никакая песня и не родится, не плела легенд и не обвивала ими русскую песню?
Но не все грустно на безконечных российских полянах. Много там и птиц прилетает, и ярче, кажется мне, светит солнышко весною, когда растаяли снега, и сильнее чувствуется радость весны, чем в самых теплых странах. А если это так, то как же не зарядиться на тройке и не запеть:
И как же не улыбнуться до ушей над кумом, который куме своей от сердца притащит судака:
От природы, от быта русская песня, и от любви. Ведь, любовь — песня. У Пушкина:
Русская любовь поет и на заре, и в темныя пасмурныя ночи. И в эти пасмурныя ночи, вечера и дни, когда стоить туман, и окна, крыши, тумбочки и деревья покрыты инеем, вдруг огромным, нескладным голосом рявкнет в ответ песне большой колокол. Дрогнет сумрак, и прольется к сердцу действительно какой-то благовест.
Конечно, многие люди, вероятно, несметно умные, говорят, что религия — опиум для народа, и что церковь развращает человека. Судить об этом я не хочу и не берусь потому, что на это я смотрю, не как политик или философ, а как актер. Кажется мне, однако, что если и есть в церкви опиум, то это именно — песня. Священная песня, а может быть и не священная, потому что она, церковная песня, живет неразрывно и нераздельно с той простой равнинной песней, которая, подобно колоколу, также сотрясает сумрак жизни, но лично я, хотя и не человек религиозный в том смысле, как принято это понимать, всегда, приходя в церковь и слыша «Христос Воскресе из мертвых», чувствую, как я вознесен. Я хочу сказать, что короткое время я не чувствую земли, стою как бы в воздухе…
А единственная в мире русская панихида с ея возвышенной, одухотворенной скорбью?
«Благословен еси Господи»…
А это удивительное «Со духи праведных скончавшихся…»
А «Вечная память»!
Я не знаю и не интересовался никогда, чем занимаются архиереи в синодах, о каких уставах они спорят. Не знаю, где и кто решает, у кого Христос красивее и лучше — у православных, у католиков или у протестантов. Не знаю я также, насколько эти споры необходимы. Все это, может быть, и нужно. Знаю только, что «Надгробное рыдание» выплакало и выстрадало человечество двадцати столетий. Так это наше «Надгробное рыдание», а то «Надгробное рыдание», что подготовило наше — не десятки ли тысяч лет выстрадало и выплакало его человечество?.. Какие причудливые сталактиты могли бы быть представлены, как говорят нынче — в планетарном масштабе, если бы были собраны все слезы горестей и слезы радости, пролитыя в церкви! Не хватает человеческих слов, чтобы выразить, как таинственно соединены в русском церковном пении эти два полюса радости и печали, и где между ними черта, и как одно переходит в другое, неуловимо. Много горькаго и светлаго в жизни человека, но искреннее воскресение — песня, истинное вознесение — песнопение. Воть почему я так горд за мой певческий, может быть, и несуразный, но певческий русский народ…
Так вот, к песне поощрял меня и молодой кузнец, живший рядом с нами на татарском дворе, говоривший мне:
— Пой, Федя, пой! Будешь веселее от песни, Песня, как птица — выпусти ее, она и улетит.
Поощрял к песне и каретный мастер-сосед, в бричках и колясках котораго, так сладко пахнущих кожей и скипидаром, я не раз проводил летния ночи, засыпая с песней.
Поощрял меня к песне и другой сосед — скорняк, вознаграждая меня пятаком за усердную мою возню с его ласковыми и мягкими шкурками:
— Пой, Федя, пой!
Да меня, правду сказать, и просить то особенно не надо было. Пелось как-то само собою. Певал я часто с матушкой моей, она была очень милой домашней песельницей. Голос был простой, деревенский, но приятный. И мы часто голосили с ней разныя русския песни, подлаживая голоса. Пелось мне, говорю, само собою, и все, что пело, меня привлекало и радовало.
Катался я как-то зимой на деревянном коньке на площади в Казани. Стояла там великолепная старинная церковь св. Варлаама. Смерз. Хотелось согреться, и с этим мирским намерением я вошел в церковь. Шла вечерня или всенощная. И тут услышал я, как поет хор. В первый раз в жизни я услышал стройный напев, составленный из разных голосов. И пели они не просто в унисон, или в терцию, как я пел с моей матерью, а звуки были скомбинированы в отличном гармоническом порядке. (Я бы, конечно, не мог тогда так это понять и обяснить словами, но такое у меня получилось безсловесное впечатление). Это было для меня изумительно и чудесно. Когда я подошел поближе к клиросу, то я, к моему удивлению, увидел впереди стоящих мальчиков, такого же приблизительно возраста, как я сам. Мальчики эти держали перед собою какую-то загадочно разграфленную бумагу и, заглядывая в нее, выводили голосами приятнейшие звуки. Я разинул от удивления рот. Послушал, послушал и задумчивый пошел домой.
Поют ровесники, такие же малыши, как я. Почему бы и мне не петь в хору? Может быть, и я бы мог голосом выводить стройные звуки. Надоел я дома этими моими звуками до смерти всем, а главным образом, матери. У меня был дискант!
Скоро случай, действительно, помог мне вступить в духовный хор. Какое было острое наслаждение узнать, что есть на свете ноты, и что эти ноты пишутся особыми, до тех пор мне неведомыми знаками. И я их одолел! И я мог, заглядывая в чудно разграфленную бумагу, выводить приятные звуки! Не раз, милый Яшка, в эти минуты изменял я душею и тебе, и твоему волшебному балагану, так соблазнительно разрисованному далекими пристанями и замысловатыми зверями… Может быть, я бы долго еще наслаждался радостями хорового пения, но на беду мою я в хоре узнал, что не всегда мальчики поют вместе, что бывает иногда в середине песни один какой-нибудь голос поет соло. И я стал стремиться к тому, чтобы получить это соло — как-нибудь, в какой-нибудь пьесе, будь то херувимская или какое-нибудь песнопение Бортнянскаго — лишь бы спеть одному, когда все молчат. Но овладеть этим приятным мастерством мне никак не удавалось. Соло-то я получил, но каждый раз, когда наступал момент петь, сердце как-то обрывалось и опускалось ниже своего места от неодолимаго страха. Страх отнимал у меня голос и заставлял меня иногда делать ошибки, хотя у меня был слух, и музыку я постигал быстро. В такия минуты я с ужасом замечал оскаленные на меня зубы регента, и в следующий раз у меня соло отнимали…