— Да, мадемуазель, я Бенедикт.

— Вот и хорошо, — сказала она, — будьте добры показать мне дорогу.

И она рассказала ему, как сбилась с пути.

— Вы находитесь на расстоянии одного лье от того места, какого вам нужно было держаться, — ответил он, — и, чтобы попасть на дорогу, вам придется проехать через ферму Гранжнев. Так как я сам держу туда путь, разрешите быть вашим проводником. Возможно, выехав на дорогу, мы обнаружим карету, которая вас поджидает.

— Вряд ли, — возразила Валентина, — матушка видела, что я обогнала их, и, разумеется, решила, что я попаду в замок раньше.

— В таком случае, мадемуазель, разрешите проводить вас до дому. Мой дядя, безусловно, был бы более подходящим проводником, но он еще не вернулся с праздника и не знаю, когда вернется.

Валентина с грустью подумала, что это обстоятельство лишь усугубит гнев матери, но, так как она была неповинна во всех сегодняшних приключениях, она приняла предложение Бенедикта с искренностью, невольно внушавшей к ней уважение. Бенедикт был тронут ее простым и мягким обхождением. То что поначалу не понравилось ему в Валентине, а именно — ее непринужденность, которая порождалась сознанием общественного превосходства, внушенным ей с пеленок, — как раз и покорило его теперь. Он понял, что девушка принимает свое благородное происхождение со всей простотой чувств, без надменности или наигранного самоуничижения. Она была как бы промежуточным звеном между матерью и бабкой, она умела заставить себя уважать, не оскорбляя собеседника. Бенедикт дивился тому, что в присутствии Валентины не испытывал робости, того трепета, какой неизбежно охватывает двадцатилетнего юношу, выросшего вдали от света, в присутствии молодой, прекрасной женщины. И он заключил из этого, что мадемуазель де Рембо с ее спокойной красотой и природным чистосердечием достойна внушить человеку прочное чувство дружбы. Мысль о любви даже не пришла ему в голову.

После обычных в таком случае вопросов о дороге, о выносливости лошадей Валентина спросила Бенедикта, не он ли сейчас пел. Бенедикт знал, что поет превосходно, и не без тайного удовлетворения подумал, что она слышала его голос, разносившийся по всей равнине. Однако он небрежно осведомился, движимый тем неосознанным притворством, которое подсказывает нам тщеславие:

— Разве вы что-нибудь слышали? Очевидно, это был я или лягушки в тростнике.

Валентина хранила молчание. Она была так восхищена этим голосом, что боялась в равной мере сказать слишком много или слишком мало. Однако, нарушив молчание, она простодушно спросила:

— Но где вы учились петь?

— Будь у меня талант, я имел бы право ответить вам, что этому не учатся, но в данном случае это было бы фатовством. Я взял в Париже несколько уроков пения.

— Какая прекрасная вещь музыка, — заметила Валентина.

И, начав с музыки, они заговорили о других искусствах.

— Я вижу, вы тоже музыкантша, — сказал Бенедикт в ответ на какое-то глубокое ее замечание.

— Меня учили музыке, как и всему прочему, — возразила она, — другими словами — учили поверхностно, но этот вид искусства я усвоила довольно легко, у меня есть к нему вкус и внутреннее чутье.

— И у вас, безусловно, большой талант?

— У меня?.. Я играю контрдансы, и только.

— А голос у вас есть?

— Есть. Я пела, и многие даже находили во мне способности, но я бросила пение.

— Как? При такой любви к искусству?

— Да, бросила и взялась за живопись, которую я люблю гораздо меньше и которая дается мне труднее.

— Не странно ли!

— Нет, в теперешнее время человеку необходимо знать какое-нибудь дело досконально. Наше положение и наше состояние непрочны. Может статься, что через несколько лет земли Рембо, моя вотчина, перейдут в государственную казну, куда они и попали полвека тому назад. Мы получаем самое жалкое образование, нас учат начаткам всего и не разрешают углублять свои знания. Родные хотят, чтобы мы были образованными, но если мы, не дай бог, станем учеными, нас подымут на смех. Нас неизменно воспитывают в расчете на богатство, а не бедность. Да уж, куда лучше образование, которое давали нашим прабабкам, как ни было оно ограниченно: они хоть вязать умели. Революция застала их женщинами ничем не примечательными, и они смирились с тем, что ничем не примечательны, и без малейшего отвращения занялись вязанием, зарабатывая на жизнь. А что станется с нами, с грехом пополам знающими английский язык, рисование и музыку, с нами, умеющими писать лаковыми красками, разрисовывать акварелью каминные экраны, делать из бархата цветы и прочие дорогостоящие пустячки; что будем делать мы, когда республика примет закон против роскоши и оставит нас без пропитания? Кто из нас без душевной боли снизойдет до ручного ремесла? Ибо только одна из двадцати девушек нашего круга обладает более или менее серьезными знаниями. Я считаю, что им подходит лишь одно занятие — стать горничными. Я поняла это еще давно, из рассказов бабушки и матери (вот вам пример двух совершенно противоположных существований: эмиграция и Империя, Кобленц и Мария-Луиза), поняла, что мой долг уберечь себя от злоключений первой и благоденствия второй. И как только я стала свободна в своем выборе, я отказалась от всех моих талантов, которые не могут послужить мне на пользу. И посвятила себя одному, ибо заметила, что в любые времена человек, делающий хорошо что-то одно, всегда найдет себе место в обществе.

— Итак, вы считаете, что в грядущем обществе с его спартанскими нравами живопись будет считаться более полезной, будет в меньшем пренебрежении, нежели музыка, раз вы решительно избрали ее вопреки своему призванию?

— Возможно, но не в этом только дело. Музыка как профессия мне не подошла бы: тут женщина находится слишком на виду, тут только два пути — либо театральные подмостки, либо салоны; музыка превращает женщину либо в актрису, либо в лицо подчиненное, которое нанимают давать уроки какой-нибудь провинциальной барышне. Живопись дает больше свободы, позволяет жить более уединенно, и радость, даваемая ею, становится вдвое дороже в уединении. Думаю, что теперь вы одобрите мой выбор… Но, пожалуйста, поедем быстрее, матушка меня ждет и беспокоится…

Бенедикт, полный уважения и восхищения перед рассудительностью юной девушки, втайне польщенный той искренностью, с какой Валентина открыла перед ним свои мысли и свой нрав, не без сожаления подстегнул лошадь. Но когда при свете луны показалась белая крыша их фермы, в голову ему пришла неожиданная мысль. Он осадил лошадь и, весь во власти своей взбалмошной идеи, машинально протянул руку и взял под уздцы иноходца Валентины.

— Что случилось? — спросила она, натягивая поводья. — Мы сбились с дороги?

Бенедикт растерянно молчал. Потом, набравшись духу, заговорил:

— Мадемуазель, то, что я хочу вам сказать, ввергает меня в тревогу и страх, ибо я сам не знаю, как вы встретите мои слова. Я говорю с вами впервые в жизни, и господь бог свидетель, что, расставшись с вами, я сохраню в душе величайшее к вам уважение. Однако в первый, а возможно, в последний раз мне выпало подобное счастье, и, если слова мои оскорбят вас, вам нетрудно будет избегнуть встреч с человеком, на свою беду не угодившим вам…

Это торжественное вступление наполнило душу Валентины страхом и изумлением. У Бенедикта и всегда-то была достаточно своеобразная внешность, той же печатью исключительности был отмечен и его ум. Валентина успела заметить это во время их беседы. Огромный талант к пению, изменчивые черты, не позволявшие уловить выражение лица Бенедикта, этот развитой ум, скептически взирающий на все и на вся, делали Бенедикта необыкновенным и странным в глазах Валентины, которой до сегодняшнего дня еще не доводилось общаться с юношами из иной среды, чем ее собственная. Поэтому-то его вступительная речь испугала ее: как ни далека она была от тщеславия, ей невольно пришло в голову, что он сейчас объяснится ей в любви, и она не могла найти слов для ответа.

— Я вижу, что напугал вас, мадемуазель, — продолжал Бенедикт. — Случай поставил меня в столь щекотливое положение, что я не надеюсь быть понятым с полуслова, тем паче, что мне не хватает привычки к обходительности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: