А Флориани, точно наивное дитя (ибо эта женщина, которую на общепринятом языке вполне можно было назвать погибшим созданием, была еще доверчивее и простодушнее, чем Кароль), верила, что безмятежные отношения, казавшиеся ей такими чудесными, такими новыми и благотворными, будут длиться вечно. Сама она к этому стремилась потому, что усталость и пресыщение охладили ее кровь и охраняли от внезапных увлечений.
Между влюбленными царило такое искреннее и полное доверие, что им даже не мешало присутствие Сальватора, их поцелуи были так чисты, что они иногда обменивались ими даже при детях, и все-таки каждый день приближал их к бездне. Прошлое как бы перестало существовать для Кароля. Он забыл и думать о своем знатном происхождении, о своих верованиях, о матери, о невесте, о былых пристрастиях и вкусах, о прежних знакомых. Он легко дышал только рядом с Флориани, а в ее отсутствие как бы утрачивал связь с внешним миром, ничего не видел и не понимал, ни о чем не думал, почти не дышал. Опьянение было так полно, что Кароль не мог уже и шагу ступить без Лукреции. Будущее занимало его не больше, чем прошлое. Мысль о возможной разлуке с нею представлялась ему нелепой. Казалось, этот хрупкий, бесплотный юноша решил без остатка сжечь себя в горниле любви.
Однако мало-помалу клубы благовоний, которыми было до времени окутано адское пламя, рассеялись. Небо прорезала молния, и голос страсти громко прозвучал, как крик отчаяния, как вопль человека, находящегося между жизнью и смертью. Постепенная утрата всякой осторожности и опасений незаметно привела к неминуемому краху пресловутого благоразумия, которым так гордилась Флориани. Неодолимая притягательность утонченных, жгучих и сладостных ласк, все сильнее овладевавшее Каролем, дотоле неведомое, а потому такое пьянящее и всеобъемлющее блаженство мало-помалу усыпили и развеяли тайные страхи юноши, и победа чувственности, которая, как он думал раньше, будет унизительной для влюбленных, на самом деле сделала его любовь еще более пылкой и восторженной.
Князь всю жизнь прославлял борьбу духа с материей. Он считал, что только таинство брака и освященный церковью союз двух девственных существ могут в какой-то степени оправдать близость, которую, по его мнению, можно было считать божественным установлением лишь потому, что она неизбежна. Он долгое время думал, что связь с женщиной, искушенной в страсти, или даже с женщиной, уже познавшей любовный восторг, стала бы для него непростительным и непоправимым падением. К своему изумлению, когда это случилось, Кароль ощутил такую радость, что разум его безмолвствовал; когда же он стал мысленно вопрошать свой разум, то обнаружил, что причина этого безмолвия — блаженство. Потом разум наконец пояснил, что его мало заботит совершившееся грехопадение, ибо ничто не омрачает его безмятежности, и он не понимает, почему Кароль всегда старался помешать ему, разуму, действовать заодно с сердцем, что теперь он жаждет новых наслаждений, а рассуждать о морали и благоразумии будет только тогда, когда пресытится.
Лукреция, которой всегда было чуждо схоластическое противопоставление сердца разуму и которая отреклась от любви лишь потому, что та приносила несчастье другим, сохраняла полную безмятежность, а когда возлюбленный убедил ее, что отныне он самый счастливый человек на свете, она ощутила гордость. Она даже не сожалела о том, что ее высокая мечта о душевном покое и мирной старости рассеялась как дым; она ни в чем себя не упрекала и не оплакивала своего грехопадения. Сохраняя обычное простодушие и доверчивость, она, выслушав опасения Сальватора, только спросила, раскаивается ли в чем-нибудь Кароль и считает ли он себя несчастным. А так как юный князь был все это время на седьмом небе от восторга, то Сальватор, который не мог прийти в себя от изумления, ревности и невольного восхищения, даже не нашел, что ответить.
Надо сказать, что все случившееся заставило чувствительно страдать славного графа Альбани, который не был бы способен ощутить блаженство с такой силой, как его юный друг, но зато никого не заставил бы впоследствии расплачиваться за это блаженство столь дорогой ценою. Все случившееся до такой степени взволновало Сальватора, что он потерял сон и чуть было не лишился аппетита и обычной своей веселости. Однако душа его была так прекрасна, а дружба к Каролю так велика, что он одержал победу над собой. Он пылко благодарил Лукрецию за то, что она, хотя и не исцелила полностью разум и сердце Кароля (граф считал, что при сложившихся обстоятельствах это невозможно), но по крайней мере приобщила его к блаженству, а никакая другая женщина не могла бы ему этого даровать. Вскоре, сославшись на важные дела, будто бы призывавшие его в Венецию, Сальватор уехал, не пожелав обсуждать с влюбленными их планы на будущее.
— Я вернусь через две недели, — сказал он на прощание, — и тогда вы сообщите мне о том, что решили.
На самом же деле граф не мог больше выносить зрелище их счастья, которое он, однако же, от всей души ободрял и которому всячески содействовал. Он пустился в дорогу, не признавшись друзьям в том, что решил найти утешение в эпикурейских развлечениях в обществе некой танцовщицы, которая красноречиво взглянула на него за кулисами театра Ла Скала в Милане.
«Никогда бы я не поверил, — думал Сальватор, удаляясь от виллы, — что мой юный пуританин с такой жадностью, и совсем забыв о прошлом, вопьется зубами в запретный плод. Как видно, эта Флориани способна обольщать еще искуснее, чем библейский змий, ибо Адам тут же оплакал свой грех, Кароль же, напротив, им гордится!.. Ну, ладно! Пусть небо сделает так, чтобы все это продлилось и чтобы по возвращении я не обнаружил, что он охвачен стыдом и отчаянием!»
Ты скоро узнаешь, читатель, что произошло дальше, если ты этого уже не знаешь и не предпочтешь остаться между вратами рая и ада.
XV
Несмотря на привязанность, которую князь испытывал к графу, несмотря на признательность, которую вызывали у Кароля преданность Сальватора, нежные заботы и та радость, с какой друг отнесся к его счастью, он — до чего же эгоистичны счастливые люди! — почти обрадовался отъезду приятеля. Присутствие друга всегда слегка стесняет человека, который так опьянен блаженством, что постоянно стремится к сердечным излияниям; и хотя князь с полной откровенностью говорил Сальватору о силе своей страсти, он, надо сказать, порою бывал недоволен, видя, что друг с некоторым сомнением относится к его твердой уверенности, что нынешнее счастье продлится вечно и ничем не будет омрачено.
Человек не столь чистый и прямодушный, как Кароль, быть может, испытывал бы неловкость оттого, что теперь вел себя совсем иначе, чем прежде в присутствии друга, который мог, сравнив настоящее с прошлым, упрекнуть его в непоследовательности или хотя бы молча улыбнуться, наблюдая его внезапное увлечение, как в свое время улыбался, наблюдая его преувеличенную сдержанность. Но если натуре Кароля и были свойственны некоторые слабости, все же они никогда не были слабостями человека мелочного, скорее их следовало считать проявлением очаровательного ребячества. Ему тоже была присуща наивность, не такая непосредственная и естественная, как у Флориани, но, пожалуй, более утонченная и особенно поразительная потому, что она составляла контраст сущности его натуры. Вот почему он не стал бы отрицать, что в прошлом был ригористом, а теперь ослеплен своей любовью, однако самому признаться в этом было свыше его сил. Он не задумывался над своим преображением, почти не замечал его. Он, как и прежде, резко осуждал необузданные порывы людей беспорядочных и несдержанных, и если бы ему рассказали о какой-нибудь женщине, у которой было столько же любовных приключений, как у Лукреции Флориани, но которая не обладала бы ее неизъяснимым очарованием, властно подчинившим Кароля, он бы со страхом и омерзением отвернулся от этой особы сомнительного поведения. Словом, на его глазах была такая же повязка, какой античные поэты, великие мастера придумывать символы для выражения страстей, закрывали глаза Купидона. Ум Кароля ничуть не изменился, но сердце и воображение наделяли его божество всеми добродетелями, перед которым он преклонялся.