Тем не менее Кароля эти доводы не успокоили. Он ничего не мог с собой поделать и тревожился, точно заботливый отец: с той минуты, как Челио порезался, князь все время ждал непредвиденной беды. Словом, в тот злосчастный день его душевный покой был непоправимо нарушен; всем казалось, что ничего особенного не произошло, а князь по своей привычке уже терзался.
Прогулка, однако, протекала безмятежно. В лучах заката озеро было необычайно красиво; дети успокоились и с огромным любопытством глазели на то, как натягиваются сети, которые их дед забросил в зеленой и благоухающей ароматами бухточке. Сальватор больше не рассказывал о Венеции, и по счастливой случайности имя Боккаферри больше не слетало с его губ. Лукреция срывала водяные лилии, она перепрыгивала из лодки в лодку с такой ловкостью и изяществом, какие трудно было ожидать от женщины с виду несколько тяжеловесной, и это свидетельствовало, что она еще не утратила сноровки, присущей ей в молодости; она сплетала из кувшинок венки и украшала ими головы дочерей.
Постепенно к Каролю возвращался душевный покой. Старик Менапаче с уверенностью, дающейся только долгим опытом, управлял лодкой, умело лавируя среди утесов и прибитых к берегу древесных стволов. Никто из детей не упал в воду, и князь, видя, как они перебегают с одного борта лодки на другой, хватаются за руль и нагибаются к самой воде, больше не вздрагивал от испуга при каждом их движении.
Подул легкий и освежающий вечерний ветерок, он принес с собою запах цветущих виноградников и ванили.
Но так уж, видно, было предначертано: в тот день пришел конец тихим восторгам Кароля, и для него началась полоса хотя как будто и пустяковых, но невыразимо мучительных страданий. Сальватор вдруг объявил, что красивые водяные лилии будут необыкновенно хороши в черных волосах Лукреции. Она сперва отказалась украсить ими голову, объяснив, что достаточно мучилась на сцене от тяжести пышных причесок и замысловатых уборов, а теперь просто счастлива, что может даже не закалывать волосы шпилькой. Однако Кароль поддержал просьбу друга, и Лукреция разрешила князю воткнуть в ее роскошные косы несколько кувшинок.
Все шло хорошо, если не считать новой прически Флориани: Кароль справился со своей задачей весьма неумело и неловко, так как боялся повредить хотя бы волосок на голове своей возлюбленной. Сальватору пришла злополучная мысль вмешаться в это дело. Он разрушил все, что соорудил князь, и, взяв в обе руки густые волосы Флориани, закрутил их как попало и украсил по собственному вкусу стебельками тростника и лилиями. Ему удалось это как нельзя лучше, ибо он обладал, как говорится, ловкостью рук (выражение это, правда, несколько вульгарно, но его нелегко заменить другим). У графа, бесспорно, был тонкий вкус, ему мог бы позавидовать даже скульптор.
Он придумал для Лукреции прическу, достойную античной наяды, и спросил:
— Помнишь, в Милане, если я попадал к тебе в артистическую уборную, когда ты одевалась к выходу, я неизменно добавлял какой-нибудь штрих, завершавший твой туалет?
— Верно, я и позабыла, — ответила она. — У тебя был необыкновенный дар придавать украшениям особый колорит, на редкость удачно сочетать цвета, и я часто советовалась с тобою, какой выбрать наряд.
— Ты, кажется, не веришь, Кароль? — спросил Сальватор у своего друга, который при этих словах вздрогнул, точно человек, ощутивший внезапный укол. — Взгляни сам, как хороша сейчас Лукреция! Разве тебе удалось бы придумать прическу, которая так бы подчеркивала чистую линию ее лба, гордую посадку головы и сильную шею. Все это ты не сумел оттенить так, как я. Твоя прическа придавала Лукреции вид мадонны, но для ее типа красоты это совсем не характерно. А теперь она походит на богиню. Мы, слабые смертные, должны пасть ниц и воздать хвалу нимфе озера!
С этими словами Сальватор прижался губами к коленям Флориани, а Кароль содрогнулся, словно его пронзили кинжалом.
XX
Злополучный юноша совсем позабыл, что Сальватор был влюблен в Лукрецию, пожалуй, не меньше, чем он сам, но великодушно отказался от своих притязаний, правда, не без усилий воли и не без сожаления. Князь ничего не смыслил в мужской страсти и потому не понимал, как сильно страдает его друг, видя, что он, Кароль, стал счастливым обладателем того, к чему стремился сам Сальватор. Он решил про себя, что первая же красотка, которая встретится графу Альбани, поможет тому забыть о своем безрассудном увлечении.
А скорее он и вовсе об этом не думал. У него не хватило бы духа до конца разобраться в деликатной стороне создавшегося положения. Он просто отстранил от себя воспоминания о первой ночи, которую оба они провели на вилле Флориани, об искушениях и покушениях Сальватора и даже о том, как нежно граф обнимал Лукрецию в то утро, когда думал, что разлучается с нею надолго. Приступ болезни и наступившее вслед за тем чудесное блаженство изгладили все это из памяти князя. В один день, в один миг он заставил себя ни над чем больше не задумываться и ничего не осуждать; а теперь, точно так же в один день, в один миг, снова начал надо всем задумываться и все осуждать, да к тому же строго, иначе говоря, ко всему относиться придирчиво и, стало быть, из-за всего страдать.
Слов нет, Сальватор Альбани искренне решил смотреть отныне на Флориани только глазами брата. Однако в нем, как и в каждом молодом итальянце, таилась чувственность, которая мешала ему достичь монашеского целомудрия. Будь у него две сестры, красавица и дурнушка, он, без сомнения, даже не отдавая себе в том отчета, больше тянулся бы к красавице, даже если бы она была не так мила и добра, как другая. А будь его сестры одинаково хороши собою, он отдавал бы предпочтение не той, что сохранила добродетель, а той, что познала любовь, он бы стал большим ее другом, ибо она лучше бы понимала его собственные слабости и страсти.
Любовь была его божеством, а всякая смазливая женщина с нежным сердцем — жрицей этого божества. Он, пожалуй, еще мог относиться к ней дружески, но смотреть на нее без волнения не мог. Вот почему, хотя Лукреция любила его приятеля, это отнюдь не мешало ему восторженно любоваться ею и упиваться ее дыханием. Сальватор с таким же удовольствием, как прежде, прикасался к ее руке, волосам, даже краю одежды, и легко понять, что все это вызывало у Кароля ревность не меньшую, чем если бы граф домогался сердца его возлюбленной.
Разумеется, в это трудно поверить, но Флориани была чиста душою, как дитя. Что и говорить, это весьма странно, если вспомнить, что она много любила и благодаря страстной натуре всем своим существом отдавалась любви. От природы она обладала пылким темпераментом, хотя и казалась холодной тем мужчинам, которые ей не нравились. Дело в том, что, всецело поглощенная своей любовью, она больше ни о чем не думала, ничего не видела и ничего не чувствовала. В те недолгие промежутки, когда сердце ее безмолвствовало, ум тоже бездействовал; и если бы ее навсегда лишили общения с сильным полом, она стала бы примерной монахиней, спокойной и бесстрастной. Вот почему, пока Лукреция жила в одиночестве, мысли ее были совершенно чисты, а когда она кого-нибудь любила, то на земле для нее существовал только ее возлюбленный, все же остальные мужчины словно исчезали, уходили в небытие.
Сальватор мог сколько угодно обнимать ее, твердить, что она необыкновенно хороша, с трепетом пожимать ей руки, она замечала все это не больше, чем в тот день, когда граф, еще не догадывавшийся о том, что Кароль уже полюбил Лукрецию, был вынужден говорить с нею не только прямо, но даже дерзко, для того чтобы открыть ей свои устремления.
И все же ни от одной женщины не может укрыться красноречивый взгляд и взволнованный голос мужчины — косвенные признаки любви. Светские дамы обладают на этот счет такой невероятной проницательностью, что нередко даже попадают впросак; правда, их постоянная готовность к защите даже тогда, когда на них никто еще не нападает, — часто лишь едва прикрытый вызов с их стороны, который может только поощрить дерзкого. В отличие от них, порывистая и доброжелательная Лукреция всегда приписывала внимание мужчин интересу, который она вызывала как актриса, или дружеским чувствам, которые внушала как человек. С людьми, которым она не доверяла и которых сторонилась, она была резка и неприветлива, зато с теми, кого ценила, держалась открыто и радушно; ей казалось, что она оскорбит священное чувство дружбы, если будет постоянно настороже. Она хорошо понимала, что у любого из ее друзей может вдруг зародиться мимолетное желание, но взяла себе за правило не показывать вида, что она это замечает, и если друзья не вынуждали ее проявить строгость, всегда была с ними мягка и доверчива. Лукреция считала, что мужчины — большие дети, что, имея с ними дело, лучше всего постараться переменить разговор, чем-нибудь отвлечь их, нежели отвечать на настойчивые вопросы и обсуждать деликатные, а потому опасные темы.