Фовель попытался отогнать посторонние мысли и сосредоточиться на том, что привело его в церковь. Сегодня была годовщина смерти его жены, и каждый год он уделял час для молитв за упокой ее души: день в день, час в час с тем мигом, когда дыхание с хрипом замерло у нее в горле и она скончалась от лихорадки в полном одиночестве, если не считать захудалого священника, потому что Фовеля в то время не было дома — король послал его по делам во Францию. В глубине души Фовель так никогда и не простил себе этого; он принес обет, что в каждую годовщину, в день и в час ее кончины — и его небрежности — Господь будет заставать его в коленопреклоненной молитве. Фовель почесал лысеющую голову, поморщился от холода, проникавшего в его колени и бедра от ледяных плит пола, и попытался отогнать мысль о недавней новости. В Англии появился изменник, и теперь французы были осведомлены обо всех делах Эдуарда не хуже, чем о собственных замыслах и кознях. Фовель предпочел не писать Эдуарду о своих опасениях, понадеявшись, что английское посольство во главе с братом короля Эдуарда, графом Ланкастерским, вскоре достигнет Парижа. Фовель вздохнул.
Молиться он не мог. Вскоре колокола должны были зазвонить к вечерне, возвещая время службы, а заодно и час, когда уже пора гасить огни. Фовель поднялся, потянулся и попробовал растереть закоченевшие бедра. В Париже по ночам было опасно, и Фовель уже начал испытывать тревогу за Николаса Пера, шпиона из английского архива, который внезапно перестал являться на встречи. Жив Пер или мертв? Фовель этого не знал. Что ж, с ответами на такие вопросы придется повременить до приезда Ланкастера.
Фовель низко опустил капюшон на лицо, обвел взглядом пустой, зловещий интерьер церкви и вышел на узкую темную улицу. Еще попадались редкие прохожие, но Фовель торопливо зашагал, спеша добраться до дома. Из темноты к нему ринулся попрошайка, скуля о подаянии. Фовель оттолкнул его, но нищий увязался за ним вслед, продолжая дергать за плащ и скрипучим голосом вымаливая хоть одно су. Фовель, бормоча проклятья, пытался отделаться от него, но тот не отставал, преследуя его, будто назойливый бес, громко понося и ругая его. Наконец, уже почти дойдя до дома, Фовель не выдержал, остановился, обернулся и запустил пальцы в кошель.
«Вот, возьми и убирайся!» — Нищий вцепился Фовелю в запястье, и тот, от природы наблюдательный, еще подивился, до чего теплые и сильные у того руки. С таким нужно держать ухо востро — но слишком поздно: он уже начал валиться назад, а попрошайка между тем замахнулся другой рукой и вонзил кинжал Фовелю прямо в горло.
Корбетт протискивался сквозь шумную людскую толчею с ее бьющими в нос запахами. Он провел в Париже уже неделю и пытался забыть о своих трудных поручениях, расхаживая по этой самозваной столице Европы. Париж простирался по обоим берегам Сены; расширяясь, этот город, выросший вокруг замков и поместий короля, вместил в себя и роскошные дома купцов, и лачуги ремесленников.
Центр Парижа располагался на Иль-де-ла-Ситэ — островке посреди Сены, где высился собор Парижской Богоматери и королевский дворец Лувр. Парижем правили короли, но по-настоящему заправляли в нем цеха ремесленников. У каждой отрасли имелся свой квартал: аптекари занимали центр города, книготорговцы, продавцы пергамента, писцы, иллюстраторы сидели в Латинском квартале на левом берегу Сены; менялы, ростовщики и ювелиры — в Гран-Пор. Приближаясь к Гран-Шатле, Корбетт заметил, что ремесленники, которым запрещалось назойливо зазывать покупателей, вывешивали возле своих лавок огромные вывески — например, гигантскую перчатку, пестик или шляпу.
Париж был преуспевающим городом с оживленными рыночными площадями: хлебом торговали на Пляс-Ма-рибэ, мясом — на Гран-Шатлэ, колбасами — на Сен-Жермен, цветами и безделушками — на Пети-Пор. Корбетт прошелся по широкой улице, где впору было разъехаться двум или трем повозкам, до Орбери, или большого Травяного рынка, на пристани напротив Иль-де-ла-Ситэ. Корбетт любил аромат пряных толченых трав, напоминавший ему о родном западном Суссексе. Он был по природе человеком замкнутым, но нравились ему и толпы, и наглое лукавство купцов, сбывающих свой товар. Корбетт шел между прилавками и пытался высмотреть, кто из мясников выпустил кровь из мяса, а кто подкрасил этой кровью жабры залежалой рыбы, чтобы придать ей свежий вид. Его приводило в восторг подобное мошенничество, позволявшее выдавать видимость за суть.
Ведь и в политике творится то же самое! Корбетта удивляло все то, что происходило в Париже со дня его приезда, и ему требовалось время, чтобы поразмыслить и во всем разобраться. Английским посланникам отвели для постоя большое поместье возле главного парижского моста через Сену — беспорядочную громадину с зубчатыми стенами, островерхими башнями и огромным внутренним двором. Англичане вскоре почувствовали себя как дома: у людей вроде Бласкетта имелись и свои достоинства, ибо, движимые собственным властолюбием, они быстро установили порядок, закупили снеди, потребовали навести чистоту на кухне, — жизнь налаживалась. На третий день после прибытия в Париж глав английского посольства позвали в Лувр, на встречу с королем Филиппом и его советниками. Они собрались в большом зале дворца, украшенном ярко пламенеющими, кроваво-красными стягами, изысканными занавесами и сине-золотыми эмблемами французского королевского дома.
Пол был застлан свежесрезанным камышом, пересыпанным весенними цветами, а вокруг тяжелого дубового стола, стоявшего на помосте в дальнем конце зала, горело множество восковых свечей в тяжелых железных шандалах. По одну сторону стола сидели Ланкастер, Корбетт и другие английские посланники. Когда внезапно раздался резкий звук трубы и в зал вошли король Филипп и его приближенные, посланцы поднялись. Корбетта в первый же миг поразила величественная наружность французского короля, облаченного в синий бархатный наряд, отороченный драгоценным белоснежным горностаем, расшитый серебряными геральдическими лилиями и перехваченный широким золотым поясом. Светлые волосы короля, на которых сверкал серебряный венец, ниспадали до плеч, обрамляя белое лицо с узкими глазами, орлиным носом и тонкими бескровными губами.
Филипп IV, от каждого жеста которого исходило величие, кивнул Ланкастеру, а потом, усевшись в огромное дубовое кресло во главе стола, утомленным взмахом руки в пурпурной перчатке дал знак английским послам и собственным приближенным, чтобы те занимали свои места. Корбетт сел, но чуть не вскочил снова, когда вдруг с удивлением заметил возле французского короля маленькую темную фигурку: этот человек глядел на него в упор, даже не пытаясь скрыть злобного выражения. Корбетт снова всмотрелся в него, все еще не веря своим глазам, но ошибки быть не могло: то был Амори де Краон, тайный агент французской короны. Несколько лет назад Корбетту доводилось встречаться с ним в Шотландии, и, судя по злобной искорке в глазах де Краона, французский сановник не забыл и не простил Корбетту его ума и находчивости. Корбетт отвел взгляд, чтобы собраться с мыслями, и спрятал удивление под непроницаемой учтивой улыбкой.
Филипп IV распорядился, чтобы писцы уселись позади него за маленьким столом, и приступил к привычным придворным церемониям — представлению гостей и заботливым расспросам о здоровье «дорогого кузена Эдуарда Английского». Корбетт искоса наблюдал за Ланкастером, которому все это притворство было настолько поперек горла, что он чуть не давился яростью. Тем временем французский король, неподвижно восседая в кресле, все говорил и говорил, сухо и монотонно, уставившись куда-то поверх голов английских посланников. Не удосуживаясь сделать паузу, чтобы Ланкастер мог что-либо ответить, Филипп вкратце обрисовывал положение дел с Гасконью, как оно ему виделось: он — сюзерен этого герцогства, и пускай Эдуард — король Англии, но, будучи герцогом Гасконским, он приходится французскому королю вассалом; а так как гасконские сеньоры Эдуарда напали на собственность французов, то Эдуард нарушил феодальные узы верности, следовательно, герцогство должно быть конфисковано в пользу сюзерена, то есть французского короля. Тут Ланкастер уже не мог сдержать гнева.