— У меня один знакомый есть по Передвижной выставке, я ему свои картины на баллотировку отвозил. Он как раз тогда с Патронного завода в отставку вышел. Генерал-майор, между прочим. Он здесь неподалеку на Сергиевской близ угла с Воскресенским живет.
— Тогда сейчас к нему, может, он нам что-нибудь про Варакуту путного расскажет. До вечера успеем вернуться.
Они вышли обратно на Шпалерную и, обернувшись, увидели два круглых лица, прилипших к стеклу на втором этаже кухмистерского дома. Артемий Иванович помахал им рукой и спросил у поляка:
— Степан, а какую из них я себе в невесты выбрал? Как ее хоть зовут?
— Не ведаю, пан Артемий. Потом у папаши спросим. Без жены не останешься.
И они пешком отправились к знакомому Артемия Ивановича, жившему в доме китайского посольства.
— У них пироги теща печет просто неописуемые, ради них все и приходят, поэтому он ее специально в комнатке окном во двор держит, чтоб не сбежала, — рассказывал Артемий Иванович, пока они поднимались на четвертый этаж по роскошной лестнице, украшенной камином, лепниной и античными фигурами, прикрывавшими горстями сомнительные места. — Только ты, Степан, не говори ему, кто я. А то он либерального образа мыслей и на баллотировке в феврале картины мои зарежет. Скажи, что я просто порекомендовал тебе к нему обратиться, поскольку знаю его как честного и принципиального человека. И ты сам не по политической части, а из сыскного.
— Да уж догадаюсь, — буркнул Фаберовский, остановился перед дверью квартиры № 8 и крутанул медную шишку звонка под табличкой «Прошу крутить».
Дверь открыла горничная в белом накрахмаленном фартуке и кружевной наколке на голове.
— Нам угодно Николая Александровича, — подсказал поляку Артемий Иванович.
После некоторого замешательства им предложили войти. Затем горничная удалилась и вернулась, чтобы позвать поляка в мастерскую к генералу. Артемий Иванович остался дожидаться Фаберовского в прихожей.
Генерал-майор, среднего роста худой немолодой мужчина с густыми седеющими волосами, редкой бородкой и болезненными мешками под глазами, сидел на высоком табурете посреди большой комнаты, заставленной по стенам свернутыми холстами и подрамниками в несколько рядов, и безнадежно смотрел на карандашный набросок кукиша, приколотый к мольберту.
— Хотите чаю? — тихим свистящим голосом спросил он у Фаберовского, отвлекаясь от своих дум. — Я, понимаете ли, обдумываю новый замысел, «Иуда», но ничего не выходит. Я уже даже вижу колорит будущей картины: багрово-красные тени, кровавый отблеск на белых одеждах, а сами одежды не белые, а такого грязно-розового цвета, как бумажный уплотнитель пули для облегченного заряда… А вы, собственно, кто?
— Чиновник сыскной полиции.
— Тоже пишите картины в свободное время?
— Нет, я пришел к вам, ваше превосходительство, по служебной надобности.
— Чем могу служить?
— Мы получили сведения о злоупотреблениях одного из офицеров в управлении Патронного завода, но прежде чем давать делу официальный ход, мы хотели бы проверить по-возможности надежность этих сведений, дабы не скомпрометировать человека, если он не виновен.
— Я уже не служу на заводе…
— Это дело не политическое. Оно касается казнокрадства. Вам знаком капитан Варакута?
— Еще бы! Хотите, я покажу вам его фотографический портрет, и у вас отпадут всякие сомнения, что ваша деликатность излишня.
Генерал-майор вышел и вскоре вернулся обратно с альбомом в темно-зеленом сафьяновом переплете.
— Сослуживцы преподнесли мне при выходе в отставку. — Он положил альбом на табурет и раскрыл на общей фотографии. — Вот это полковник Шидловский из Хозяйственного комитета, это Огранович из гильзового, это Криним из капсюльнотрубочного, а вот и Варакута, в первом ряду второй справа.
— Внешность бывает обманчива, — сказал поляк.
— Уверяю вас: не в этом случае. Как Петрушевский ушел с завода, все пошло к черту. Я их хоть как-то сдерживал, а теперь при полковнике Шепелеве таким людям, как Варакута, и вовсе раздолье.
— Чем занимался этот Варакута практически, не по штату?
— Снабжением. Его задачей было снабдить гильзами из отделения на Литейном снаряжательное отделение на Голодае, получить порох на заводе в Пороховых, и капсюли в охтинском капсюльно-трубочном отделении, доставить туда же на Васильевский, а потом сдать готовые в Арсенал.
— И где ж тут возможно казнокрадство?
— Да где угодно! Казнокрадство возможно даже там, где ему по самой природе дела не может быть места, даже в нашем Товариществе передвижных выставок. Вот извольте, не далее как месяц назад г-н Малышев с деньгами Товарищества сопровождал параллельную выставку в Пензу, а вернувшись, не счел нужным даже навестить наше правление, а прислал то, что осталось, мне по городской почте! Не будешь же с ним судиться, рассудите сами. А у нас, на Патронном, только что введен унитарный патрон под новейшую винтовку г-на Мосина, с пироксилиновым порохом, с пулей в мельхиоровой оболочке! Могу себе представить, как потирает руки г-н Варакута!
— Почему же вы, занимая высокий пост на заводе, не избавились от него?
— Он устраивает начальство. Угодлив, расторопен, кроме того, у него обширные знакомства не только на обоих заводах в Пороховых, и на пироксилиновом, и на взрывчатых веществ, но даже в патронной поверочной комиссии. А если вы все-таки не с сыскного, а из охранного, то Варакута может легко получить в свое распоряжение и гремучую смесь для взрывательных трубок, и динамит для снаряжения самого метательного снаряда.
Артемий Иванович к этому времени уже обосновался на кухне, где кухарка поставила ему стакан чаю. Хотя разговор с генерал-майором продолжался не более десяти минут, Фаберовский застал на кухне атмосферу полного сердечного согласия.
— Так вы говорите, Артемий Иванович, что вы в охране порядочное жалование имеете?
— Законный процент.
— А мой-то, дурак, отказался, когда ему предлагали у Николая Александровича корзину с бумагами просматривать.
— Зря отказался, теперь кто-то иной смотрит, — сказал поляк, входя на кухню.
— Муза, соблаговолите подать нам с этим господином чаю, — велел генерал-майор.
— Так ведь, Николай Александрович, нету чаю-то, — развела руками кухарка. — Вот, господин весь самовар выхлебал.
— Так новый поставь. Вы не поверите, не дом, а проходной двор. Мало того, что родственников на зиму понаехало, так еще к муттер курсистки косяками шляются. Хорошо летом, только по субботам такое. Вы не представляете, как мне хочется бросить все к черту и податься за границу — без спутников, с одним лишь мольбертом… Простите, я этого вашего товарища не мог прежде где-либо видеть?
— Да я, ваше превосходительство, летом картины для будущей передвижной выставки приносил, — привстал из-за стола Артемий Иванович.
— Позвольте, позвольте… Кажется припоминаю… Вы тогда еще принесли мне многообещающие эскизы к картине «Курсистка у дантиста». Кстати, где вы нашли такого отменного натурщика для дантиста?
— У меня не было денег на натурщика. Я, ваше превосходительство, с Самсона в Петергофе по памяти рисовал…
— У меня тоже когда-то был схожий замысел — «Курсистка у цирюльника». Молодая стриженая девушка в бедной цирюльне плачет над пышной косой, только что отрезанной провинциальным парикмахером, а в окна глядят веселые лица ее товарищей… Я ее начал писать к выставке 1881 года, вместе с «Литовским замком», но известные события помешали моей работе.
— Простите, ваше превосходительство, нам пора, — прервал генерал-майора Фаберовский. — Пошли.
— Вы представляете, ваше превосходительство, — говорил поляку Лукич, отдавая Артемию Ивановичу гидропульт, — у сапожника нашего, Коврижкина, в дальнем дворе, во флигеле, завелся на чердаке нечистый дух.
Швейцар перекрестился.
— Ходил сегодня Коврижкин с утра по домам, насобирал обуви на починку. Сел после обеда чинить, слышит, а на чердаке что-то стучит да топочет. Он жену послал, как сам занят был, та наверх ушла. И такой там вой начался: аж здесь слыхать было. То на мужской голос взвоет, то на бабий, и дом весь аж ходуном ходит. Я сам-то здесь за домом Балашовой следил, а Митрич мне верно сказывал. Спустилась жена Коврижкина вся растерзанная. «Нечистый, говорит, дух был, насилу справилась. Пойду, говорит, прилягу». А сейчас к Пантелеймону ушла, исповедоваться. Вот у меня все записано в книжке.