Красков наблюдал за спящей в зеркальце и понимал, что приближается миг, когда все это может вдруг исчезнуть или остаться с ним навеки.
Он закончил бритье, подошел к кровати, присел на краешек, приподнял сонную голову, прикоснулся губами к ее губам и тихо шепнул на ухо:
— Эй, привет...
— А-а-а? — спросила она удивленно и, улыбнувшись, сказала: — Я так крепко спала! Это ты?!
— Это я.
— Тебе хорошо?
— Очень. А тебе?
— Хорошо. У тебя есть сигареты?
Он только теперь вспомнил, что она курит... и это, как ни странно, вдруг понравилось ему в ней.
— Есть, —ответил он. —Но я тебе не дам, пока ты не съешь чего-нибудь,
— Дай, пожалуйста, — совсем как девочка, обиженно попросила она.
А когда закурила, ему показалось, что она втягивала в себя- дым так же, как жаждущий пьет холодную воду, — жадно и с наслаждением, отрешившись от мира, прищурив в бламсенстве затуманившиеся глаза.
В общем, Красков пребывал в эти минуты в восторженном и умиленном состоянии, чувствуя себя не менее пьяным и влюбленным, чем вчера, совсем забыв о своих недавних сомнениях и страхах.
Вся его прежняя жизнь вдруг и в самом деле показалась ему мучительной и нудной подготовкой к этому холодному солнечному утру. Всю свою прежнюю, нелегкую жизнь он представил себе сплошной заботой о будущем. Покупал ли он новый рюкзак, он думал, что этот рюкзак пригодится ему, когда он соберется в прекрасную, в мечтах, далекую дорогу, на лесное озеро или на берег реки, к ночному костру... Но рюкзак пылился в стенном шкафу. У него было все или почти все, чтобы начать наконец-то жизнь, какую он любил и о которой мечтал: была отличная польская палатка, была надувная лодка и легкая байдарка, были новые болотные сапоги и японский спиннинг, была новая штормовка, были удобные и легкие корзины, были надувные матрасы и шерстяные, деревенской вязки носки и, наконец, была машина, в багажнике которой лежала без дела газовая портативная плитка, железная коробка для копчения рыбы, компактный несессер с набором легкой и удобной в дороге посуды, были чайник и котелок... У него все это было! Н был еще в нем самом он сам, совсем другой человек, который, словно бы блюдя законы далекого пращура, бредил кочевьями и кострами... «Удрать бы куда-нибудь, уехать за тыщу верст, на берег реки, пожить бы в палатке, питаться бы рыбой, грибами и ягодами, ходить в чем мать родила! Ах, как хочется удрать!» —восклицал этот недремлющий голос чуть ли не каждую пятницу.
Весной же, когда просыхали дороги и зеленела земля, тоска становилась невыносимой. Вечерами после работы он заходил в спортивные магазины, покупал катушку лески, или новый компас, или какую-нибудь рубашку с карманами, удобную для путешествий, какую-нибудь солонку с крышечкой, или подсачек для крупной рыбы, а дома убирал эти покупки в шкаф или ящик стола, ел, пил кефир, смотрел телевизор и думал о будущем. Все время думал о будущем, словно бы то, чем он занимался каждый день, —еще не жизнь, а всего лишь способ приблизиться к жизни, к свободе и полной раскованности души.
День, когда он официально развелся с женой, казался ему днем новой жизни, того прекрасного будущего, о котором он мечтал. В ближайшую же субботу он отправился на Птичий рынок, накупил там новых «сторожков» для подледной рыбалки, мормышек, мотыля, вечером наточил ножи коловорота, подготовил все снасти, аккуратно уложив в новый ящик удочки, запасные мормышки в коробочке из-под леденцов, термос с горячим чаем, колбасу и хлеб, завел будильник на пять утра, проснулся и, стараясь не будить жену, с которой еще не успел разъехаться, унес свои вещи на кухню и оделся там во все теплое, ватное и войлочное.
Но, услышав вдруг, как шумит за окном ветер, метя поземку, подумал о том, что в понедельник предстоит серьезная работа, налил из термоса сладкого чая, сделал бутерброд с колбасой, позавтракал, разделся, унес теплые вещи в свою комнату, слыша привычное ворчание чужой теперь женщины, скрип ее дивана, убрал валенки, овчинный тулупчик, ватные брюки, лег в теплую еще постель, погасил свет и опять задумался о будущем, о том, что надо сначала, конечно, разменять квартиру, разъехаться с женой или хотя бы снять комнату, надо дождаться окончания лабораторных опытов, которые близились уже к завершению, надо написать статью в журнал о результатах опыта, а уж тогда-то обязательно собраться на рыбалку, закатиться куда-нибудь к черту на кулички, чтоб ни одна живая душа не знала, где тебя искать, и пожить в свое удовольствие. А сейчас, конечно, некогда этим заниматься.
и всякий раз у него так выхолтило, что именно сейчас, сегодня, в этот месяц скапливалось у него столько неотложных и важных дел, что никакого разговора не могло, разумеется, идти об отдыхе... Но спустя некоторое время он обязательно и непременно плюнет на все дела и укатит в тьмутаракань, не очень-то ясно представляя, где он отыщет эту страну, но зная, что обязательно отыщет... Нет, не сейчас — потом, когда немножко освободится от дел.
Красков давно уже стал замечать проскакивающие мимо дни, месяцы и годы. Он думал только о будущем, строил в воображении этот замок, а каждый прожитый час, день, месяц и год расценивал как еще один шаг к великому будущему — и только.
В этом смысле он не умел жить, хотя именно такая неврастеническая, тревожная забота о будущем, боязнь что-то не успеть сделать для этого будущего сегодня, что-то упустить, в чем-то не подготовиться к нему, — эта скрупулезная забота помогла ему многого достичь в той науке, которой он занимался. Тем более что наука эта была новая, процветающая, и он, выращивая в лабораторных условиях кристаллы минералов, тоже, можно сказать, процветал, и ему прочили большое будущее.
Так что будущее не было пустым звуком для щепетильного Краснова — оно для него представлялось как бы таинственным и еще никому не известным кристаллом, свет которого наконец-то откроет дорогу к необыкновенному, ленивому, праздному счастью. Надо сказать, что при всем своем трудолюбии истинное свое счастье он представлял только праздным, видя себя эдакнм великим созерцателем, совершенно ненормальным человеком, улыбающимся и словно бы плывущим над зеленым и благоухающим миром, ласкающим и обласканным любимой женщиной... Что-то такое неосуществимое и даже, можно сказать, несуществующее виделось ему, когда он задумывался о счастье и о будущем, — бесплотное какое-то пребывание в мире, не требующее ни умственных, ни мускульных усилий.
Объяснить это можно довольно просто: в нем все чаще и чаще бунтовали задавленные, забитые чувства. Щупальца этих чувств напоминали о себе, казалось бы, беспричинной тоской, которая порой наваливалась на Краскова. В обыденщине дел он совершенно забывал, как пахнет осиновая кора или василек, он забывал, как журчит на рассвете ручей или шумит лес, он не помнил, какова на ощупь земля или сорванная ягода земляники, не помнил вкуса колодезной воды, которой был вспоен с детства, или парного молока, — не слышал, не видел, не обонял, не осязал.
Вероятно, поэтому, когда он задумывался о будущем и о счастье, оно ему представлялось чувственным каким-то времяпрепровождением. Стиснутый рамками города, в мечтах он словно бы распускал крылья подавленных чувств и летал, как летающий во сне, над лугами, речками и лесами своей молодости. Вот отчего любое физическое напряжение стало со временем казаться ему нарушением душевного комфорта, то есть напряжение, даже самое малое, как бы разрушало его устойчивое представление об истинном счастье, которое возможно лишь в будущем, и только в нем! Но никак не сегодня, когда надо что-то тащить, куда-то тащиться, мокнуть под дождем, что-то добывать, работать, работать, работать... Ну нет! Он лучше уж подождет, чем так-то вот, бездарно и бессмысленно, вставать на рассвете, нести из холодного полумрака корявые сучья, дуть-в дымно-тлеющую пасть сырого костра, чтобы всего лишь навсего согреть воды в прокопченном котелке и согреться самому.
Краснов давно пребывал в этом странном и даже опасном раздвоении, не замечая в себе несчастья, и единственной реальной дорогой для него была дорога в материнский дом, в ее маленький садик с артезианским колодцем, вода которого отдавала ржавым железом. Он не мог себе позволить большего.