В эту ночь он проснулся с ощущением непоправимой, могильной какой-то беды и в тот же миг уловил тихий всхлип в душной тьме палатки.

— Ты?! —шепотом воскликнул он. — Что случилось? А? Ты плачешь?

Они спали под разными одеялами, а точнее, под расстегнутыми спальными мешками, но лежали рядышком, на сдвинутых матрасах, и он тут же обнял ее...

— Что с тобой?

Рукой ощутил ее волосы, лоб и щеку, которая была мокрой от слез. Она увернулась от его руки и неузнаваемо жалобным голосом ответила:

— Страшно.

— Глупенькая! Отчего же?

— Не знаю.

— А где у нас фонарь? Он, кажется, с твоей стороны.

— Не надо.

В тишине он вдруг услышал шум, хриплое и тяжкое дыхание серого великана. Наконец-то он пробудился от ленивого сна и пока еще не грозно, пока еше размеренно вздымал свои волны, которые гасли на отмелях среди камней, облизывая берег пенными, шипящими языками... Хорошо угадывался ритм этого волнодышащего гиганта— продолжительный вдох и шумный, энергичный выдох. Нестройно и тревожно посапывали сосны над палаткой.

— Это тебя ветер напугал, — с улыбкой сказал Краснов. — Море расшумелось. Тебе не холодно?

— Почему-то очень страшно. Дай мне твою руку.

— Да ты вся дрожишь! — насмешливо и нежно сказал он, когда она вцепилась в его волосатую руку н легла на ладонь мокрой щекой. — Все будет хорошо. Не волнуйся, пожалуйста. Хочешь, завтра уедем? Можно вернуться в Москву знаешь как? Через Пярну, Таллин, Ленинград, Новгород... Хочешь?

Она вздохнула, как крошечное, теплое и жалкое море, в том же ритме, что и настоящее, и вдруг шепотом запричитала в отчаянии:

— Ужасно, ужасно, ужасно, все ужасно...

Кожей большого пальца он чувствовал волны ее дыхания. Лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к ней, к неслышным ее вдохам и выдохам, которые порой совпадали с морским хрипом и шумом, и бессмысленно улыбался, радуясь этому совпадению. А когда она уснула и он почувствовал это по расслабленности ее рук, которыми она держала запястье его руки, он тоже отметил это улыбкой, хотя и знал, что ни один мускул не дрогнул на его оцепеневшем лице, но он отчетливо почувствовал, что его согрела улыбка, глубоко спрятанная, как никому не ведомая улыбка спящего человека. Ни мысли, ни сна. Какое-то странное, печальное пребывание на земле, точно он превратился в растение. А рядом с ним другое, более нежное и совсем беззащитное существо, вся суть которого, вся плоть как будто бы уместилась на его ладони, — тоже растение. И ему приятно ощущать этот симбиоз, это соединение, никому не понятный союз. Н все. Ни сна, ни мысли. И совсем не важно, что о них думали все эти вежливые соседи, за кого принимали, и не важно, если чесали языки, осуждая их союз. Ему просто приятно чувствовать, как немеет его рука, захваченная и накрепко сжатая руками той, которая положила всю себя на его уже не ощущаемую им ладонь.

Эта онемевшая рука вывела его наконец-то из оцепенения, и он с величайшей осторожностью, затаивая дыхание, стал освобождать из плена свою погибающую ветвь, пребывая еще в образе ожившего растения, ольхи, оплетенной хмелем. А та, щека которой очутилась на холодной подушке, глубоко вздохнула во сне и словно бы надолго затаилась.

Шипение сосен усилилось к утру, волны издавали утробно лопающиеся, резкие звуки, в грохоте разрушения слышались уже какие-то крики, стоны, хохот, плач... И вдруг по натянутой парусиновой крыше кто-то несмело царапнул острым коготком и побежал, побежал, побежал, приплясывая и все убыстряя, раздувая свой дьявольский праздничек.

На рассвете все побережье озябшей за ночь Эстонии укрылось под серой, промокшей насквозь шинелью: так неуютно, бездомно и холодно было на душе у Краскова, когда он вышел из палатки. Кто-то уже подогревал мотор, пахло недогоревшим, обогащенным бензинным газом. На крыше палатки черные иглы и черный сор... Грязно-пенные волны...

«Надо было бы вчера сматываться, — подумал он с сожалением. — А она-то и в самом деле как растение: цветы свои закрыла перед непогодой».

И даже заулыбался, объяснив так легко и просто ночные ее слезы и страх.

А через два дня они были под Смоленском. Не торопились. Ночевали на берегу Немана, под Каунасом, потом под Минском среди разноязыких, ярких туристов, а теперь собирались заночевать под Смоленском.

Вся Прибалтика была затянута дождем. Грязные, как чушки, встречные машины, махая по стеклам «дворниками», обдавали грязным, липким туманом ветровое стекло. Ехать было трудно и неинтересно. Особенно вблизи больших городов. Ничего нового, кроме номерных знаков автомашин. «ЭС» сменилось на «ЛА», латышские литеры сменились литовскими «ЛИ», потом появились минские номера, и вот, наконец, побежали по чистой, сухой дорожке, под неярким солнышком «смоляне»... Дожди закончились за Минском, а солнце показалось только здесь, на смоленской земле.

— А как там живет моя красавица? —с пошловатой бравадой в голосе спрашивал ликующий Красков, чувствуя себя чуть ли не героем. — Устала моя девочка хорошая?

Для него эта дорога под дождем была сущим адом, он безумно уставал от нервного напряжения, хотя и старался не подавать виду. А «девочка его хорошая» сидела нахохлившись на заднем сиденье, пряча подбородок в пушистой мохеровой кофточке нежно-лилового цвета, и только улыбалась в ответ.

— О чем задумалась моя хозяюшка? Может быть, нам остановиться и перекусить?

— Я об Одессе все время думаю, — ответила оиа однажды на подобный вопрос.

— То есть?

— Я однажды была уже там... Хожу теперь, вспоминаю... —Она вдруг хрипловато рассмеялась и закашлялась. — Господи! Когда же я смогу выкурить хорошую сигарету? Это черт знает что! То ли мох, то ли солома...

— Ну и что же ты вспоминаешь?

— Одессу! —удивленно ответила она. — Я ведь приеду в Москву из Одессы, верно? Вот и вспоминаю. Море тепленькое-тепленькое! Но глубокое. И песочек...

Теперь, когда они катили под солнцем, она тоже, как и Красков, ожила, оживилась и стала причесывать свои потрескивающие, развевающиеся на ветру волосы. Она сидела рядом, и Красков слышал это электрическое потрескивание и запах польского лака, которым она пользовалась, укладывая волосы. Даже его иногда просила, чтобы он опрыскал ее конфетно-приторным туманом. А он чувствовал себя садовником, поливающим цветок. От былого лоска ее ногтей не осталось и следа. Да и вся она опростилась за это время, очень загорела и похудела, чему была несказанно рада, хотя Красков и не разделял этой радости. «Брюки у меня соскакивают, платье, как на вешалке!» — говорила она с хвастливым восторгом.

— Господи, как хорошо, —вдруг сказала она. —Какое счастье, когда солнце. Ты себе не можешь представить, и ты знаешь, я очень-очень хочу есть. И вообще все очень-очень хорошо. А главное, я уже привыкла к мысли, что была не в Эстонин, не в Прибалтике, и не с тобой, а была одна-одинешенька в Одессе, на Черненьком-Черненьком море! Я так уже привыкла, что даже страшно! Как будто я и в самом деле еду домой из Одессы.

— Я рад за тебя, — откликнулся Красков, выбирая место для стоянки, какую-нибудь съездную дорожку, чтобы можно было отдохнуть в лесу.

— Я страшно не люблю обманывать! Потому что, когда обманываешь, чувствуешь себя такой подлой и противной, просто ужас! Я терпеть не могу неуверенности в себе, а когда обманываешь, такая неуверенность тошнотворная. Я не выношу обмана!

— Умница!

— А теперь я еду из Одессы. Ты мне не веришь? Смеешься? Но я-то знаю это! Я в самом деле была в Одессе, честное слово! Меня никто не собьет. Никто! Даже ты! — И она тоже рассмеялась.

И так, смеясь, они съехали с шоссе по проторенной сухой дорожке, которая сразу же исчезла в траве, среди осинок, берез и елок. Красков свернул в лесной тупичок, машину сильно качнуло на кочке, и он выключил зажигание.

— Поцелуй своего шофера, — приказал он.

Согретая солнцем придорожная лужайка, не тронутая съезжающими автомашинами, так густо и ярко заросла цветами, так звенели в этих перепутавшихся цветах кузнечики, такая тишина вдруг ударила в уши, что Красков, отойдя от горячей машины, свалился будто в обмороке в эту мешанину цветов, в эту красотищу, в тягостно-приятную, благовонную запашистость земли и цветущих трав и закричал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: