В оставшихся комнатах стало тесно от мебели. Стулья громоздились чуть ли не до потолка, кованый сундук, почему-то украшавший гостиную своей стародавней искусной работой, был вдвинут в детскую. Ломберный столик и, конечно, обеденный столище, буфет, книжный шкаф — все это с трудом уместилось в переполненных комнатах. И было очень тесно!
Знакомый нэпман, построивший в Бабьегородском переулке собственный двухэтажный дом с магазином, купил вскоре сундук, стол, буфет и стулья. (А через год приходил к отцу плакаться, потому что дом с мебелью у него отобрали.)
Вася Темляков ходил вместе с отцом по приглашению этого нэпмана смотреть новый его дом, в котором с удивлением и странным чувством несоответствия видел так хорошо знакомые ему стол, сундук, буфет и стулья, зная, что все они теперь принадлежат другому человеку. Когда этот человек, потерявший все, плакал от горя в их доме, Васе не было жалко его. Он даже злорадствовал, что их вещи теперь не принадлежат бородатому нэпману, который потом и сам бесследно куда-то исчез.
Вася любил когда-то, особенно в зимние вечера, уходить из столовой последним и гасить в опустевшей комнате свет. Все погружалось во тьму, но вскоре заснеженная, тускло освещенная улица возникала в окнах сказочной декорацией, а в комнате проявлялись черные глыбы буфета, стола, стульев, пугая мальчика неожиданной таинственностью. Он в веселом мистическом страхе, который в ту пору привлекал его, захлопывал дверь и опрометью бежал в свою комнату, будто кто-то гнался за ним по темному коридору.
Пелагея в ту пору была еще молодая, жила она возле кухни в каморке, в которой умещались только кровать, маленький комод и один стул. В углу висела икона Казанской Богоматери в серебряном окладе, с рубиново-красной лампадой и веточкой искусственного цветка, похожего на белую розу. Обедала она на кухне.
Пелагея тайком подкармливала Васеньку, угощая его в своей каморке ломтиками подсоленного черного хлеба, окропленными подсолнечным маслом. Эти тайные кусочки казались ему лакомыми.
Она ворчала, не скрывая гнева, когда жилищная комиссия отобрала у Темляковых лучшие комнаты. Переживала этот разбой, будто была хозяйкой дома, шумно и крикливо, никого не боясь, ругалась, пугая осторожных Темляковых, заставлявших ее молчать.
— Молчу, молчу, Господи, сохрани и помилуй, — откликалась она, поглядывая куда-то в заоградную даль, откуда пришло напастье. — Взяли моду! Приходят, хозяйничают, тьфу! — начинала она опять, вскидывая в ту сторону гневливый взгляд, словно видела злого разбойника за оградой.
Зимой и летом ходила она в длинном, до пят, темно-лиловом платье в мелкий горошек, меняя лишь обувь: зимою валенки с галошками, весною и осенью ботики, а летом мягкие высокие ботиночки на шнурках, подарок хозяйки на день рождения. Дома же она серой мышкой скользила в каких-то тапочках на войлочной подошве бесшумно и незаметно, никого не раздражая своим присутствием и ничего не требуя за свой труд, как будто была членом темляковской семьи, дальней родственницей, которую они приютили в своем доме.
— Ах, Паша, как я волнуюсь, если бы ты знала, — жаловалась ей добрая хозяйка, готовя вместе с ней обед на кухне. — Поселятся какие-нибудь грубые люди, начнут тут хозяйничать, ругаться... Ты ведь знаешь, злой у нас народ, грубый, неотесанный... Уж ладно, не жалко, пусть отбирают все, но только бы для хороших людей...
— Где их отыщешь, хороших-то, — откликалась Пелагея, чистя картошку. — Огрубел народ. Один придумал какую-то эту революцию, другой перенял — и пошло, и пошло... За хлебом придешь — бросают кусок, как голодной собаке... Начальница! Все начальниками сделались, все орут. Никакого не стало порядка.
— Паша, я тебя просила. Мы с тобой в политике ничего не понимаем, и уж лучше помалкивать. Даст Бог, обойдется все. Ты слышала, Дмитрия Илларионовича приглашают на работу в Пермь, а я сомневаюсь, надо ли... Хотя, говорят, там полегче жизнь. Но ведь все чужое! Как поедешь? Я отговариваю его, но он отмалчивается. Меня это очень пугает.
Задушевные разговоры двух женщин, разделявших труд по дому, доверительные эти беседы никак нельзя было назвать разговорами хозяйки с прислугой, когда одна отдает какие-либо распоряжения, а другая прекословит ей или, наоборот, послушно исполняет приказ. У той и у другой не было желания повелевать или подчиняться. Свои отношения друг с дружкой они считали очень добрыми и чуть ли не родственными, хотя Пелагея исполняла более тяжелую, грубую работу, а хозяйка более легкую, как если бы Пелагея, например, замешивала раствор и делала кирпичную кладку, строя дом, а ее хозяйка этот дом украшала лепными орнаментами, тянула карнизы, белила потолки, малярничала и, выбирая по своему вкусу цвет, клеила обои на стены, придавая дому, построенному Пелагеей, законченный вид.
Так, например, если Пелагея чистила картошку, то ее хозяйка мыла очищенные клубни и резала фигурным ножиком на гофрированные дольки, прежде чем бросить в кипящий бульон. Пелагея снимала пену, а хозяйка солила, пробуя на вкус. После того как у хозяйки отобрали две комнаты, потеснив ее семью, Пелагея как бы и вовсе сравнялась по условиям жизни с ней. И если раньше именно Пелагея покупала на рынке живую курицу, утку, а то и гуся, неся их домой, и сама рубила топором им головы, щипала перо, потрошила, принося на кухню опаленные тушки, заплывшие желтым жиром, за которые принималась уже сама хозяйка, то с некоторых пор обе они забыли эти сытные денечки, ограничив себя пайком, на который села в ту пору вся голодная Россия и, конечно, не избежавшая этой злой участи Москва. Теперь уже Пелагея получила возможность помогать Темляковым, привозя из деревни картошку, капусту, лук и морковь или брус свиного сала, присыпанного, как изморозью, крупной желтой солью, смущая Темляковых своей щедростью.
Но в документах и всевозможных справках, учетных ведомостях домоуправления, в сведениях, поступающих в милицию и районные органы власти, Пелагея числилась прислугой или домработницей, а Темляковы хозяевами, что очень смущало их, будто они были эксплуататорами, бросая вызов новому порядку.
— Господи, помилуй! Боже ты мой! Теперь в доме разведутся клопы, — в один голос сказали теплым летним днем Пелагея и ее хозяйка, увидев старый кожаный диван, который тащили грузчики в освобожденные комнаты.
Потом поплыл в их руках тоже старый буфетик с гранеными стеклами в дверцах, побежали венские стулья, заколыхалась железная кровать с шарами — старая, посеченная временем, исцарапанная мебель новых жильцов.
— Знамо дело, отдали бы им свою обстановку, чем такую-то рухлядь терпеть, — заключила Пелагея, косясь на нового жильца, который словно бы не замечал, не видел никого вокруг себя, следя за летящими, спешащими, плывущими по воздуху кастрюлями, картонками, ведрами, керосинками и прочей мелочью, которая как ветром всасывалась в распахнутые двери особнячка, несомая на руках торопливых грузчиков. — Разнюхался своим носом, — проговорила она напоследок.
Дворик с сиренями к тому времени стал проходным, забор сломали и сожгли в печах, дом Темляковых торчал теперь потрескавшейся скалой, обтекаемой с двух сторон людскими тропами.
Сирени зачахли и, ободранные, пыльные, стояли на запекшейся земле, по которой шли и шли теперь люди, вытаптывая гибельными тропами умирающую землю и все, что недавно росло на ней, окруженное заботами Темляковых. Делалось это людьми не по злому умыслу, а лишь для того, чтобы на десяток шагов сократить свой недлинный суетный путь от трамвая до дома или от дома до трамвая.
Кто-то срубил и елочку, оставив белеющий на срезе пенек в земле. Смолистый сок выступил на торце бисером крохотных липких капель. Капли потускнели, почернели, кора высохла и отвалилась. Вместо пушистой елочки торчал теперь из кожистой земли костистый кочеток, об который люди часто спотыкались, чертыхаясь или матерясь, будто кто-то специально поставил на их пути эту невидимую в темноте или сумерках кость.