Хотя, конечно, все добрые дела, все подвиги во имя истины и человечности свершаются, пожалуй, за пределами здравого смысла. Темлякова никак нельзя упрекнуть задним числом в опрометчивом поступке — он ехал на электричке и шел пешочком на могилу брата, чтобы вкопать в нее живые ландыши. И это был его подвиг — маленький, но хорошо прочувствованный, нравственно подготовленный подвиг старика, осознавшего только в конце своих дней трагизм гибели брата и словно бы почуявшего перед собственной гибелью особенное, пронзительно-острое, горькое родство с ним. Как будто бы оба они — и Саша и Вася — сошлись наконец в единой точке своего земного бытия и чудом, прорвав завесу времени, подставили обе головы под тяжелую колотушку чуть ли не в один и тот же миг. Саша, правда, немножко пораньше...
Это был, конечно, подвиг! Хотя никто из родственников, в том числе и Николаша, не понял этого, и в горе своем они досадливо упрекали старика за безрассудство, которое обошлось им лишними хлопотами и лишними тратами денег, против чего всегда восставал сам старик, требуя, чтобы его сожгли, а пепел закопали в могилу Дуняши. Было, правда, время, когда он просил сына развеять его пепел по ветру, но к концу своих дней передумал, придя к мысли, что это будет слишком хлопотно да и пошло, по сути, безнравственно, потому что на земле не осталось такого местечка, где бы не ступала нога человека, а кому приятно знать, например, что он идет или расположился отдохнуть на земле, которая удобрена его пеплом.
Он все обдумал и, конечно, скопил денег на свои похороны, но вот не учел, что может упасть далеко от дома и что это потребует от сына лишних затрат. Тут он, конечно, промахнулся...
«Промазал», — как сказал бы он сам.
Кстати, Василий Дмитриевич Темляков задолго еще до конца земной своей жизни очень опустился и стал неузнаваемо неряшлив, грязен и даже вонюч. Его трудно было узнать.
В грязно-лиловом выцветшем пиджаке, такой же весь грязно-лиловый, обожженный солнцем до кирпичной тьмы, согбенно сидел он, бывало, в трамвае и отрешенно смотрел в окно. Сивая щетина, в густоте которой белый волос спорил с серым, пчелиным роем облепила его лицо, заползла за уши и обметала иссеченную морщинами шею. Мокренькие, как у ребенка, губы болезненно розовели в этой волосяной гуще, особенно нижняя губа, капризно выпавшая из-под верхней, проваленной в беззубую полость рта. (У него сломался протез, и он не нашел в себе ни сил, ни желания заказать новый.)
Сквозь запыленное стекло видел он грязные дома, кривую штукатурку стен, покосившиеся двери, окрашенные суриком, бетонные панели новых, но тоже уже одряхлевших домов, убогую плоскость неряшливых их фасадов — весь этот мрачный хлам, в котором гибла измученная, поруганная Москва. Все это давно уже перестало волновать Темлякова, он покорился неизбежности и, понимая себя по привычке большим и некогда красивым, но увядшим цветком, понуро смотрел на дряхлеющий мир за окошком, не узнавая Москвы, и ждал той же участи, будто был ее неотъемлемой частичкой, каким-нибудь синеньким изразцом или лепным грифоном, заляпанным грубой побелкой.
Он давно уже, сразу же после смерти Дуняши, перестал следить за своей одеждой, за внешним видом, махнув на себя рукой. Почувствовал однажды, что ему лень чистить гуталином ботинки, вышел на улицу в грязных и с удивлением понял, что это ничего не изменило в его жизни. Ему даже стало обидно, будто он до сих пор исполнял никому не нужный, лишний, нелепый обряд — чистил до блеска кожу ботинок. Это его очень удивило и повергло в уныние. Прошло еще несколько дней, и он вышел из дому, забыв побриться. Никто не сделал ему замечания, никто даже не обратил внимания на его лицо, и он опять с удивленной улыбкой понял, что и это занятие не несло в себе какого-либо серьезного смысла. Пуговица оторвалась на пиджаке, он и на это махнул рукой. Ворот рубашки заблестел от засалившейся грязи, а он подумал с привычной уже ленцой и равнодушием, что это, в конце концов, не имеет никакого значения, потому что, как рассуждал он, грязь эта внешняя и никак не может проникнуть в душу и в кровь, а раз внешняя, то какая уж разница, где эта грязь — на твоей шее или в двух шагах от тебя, во дворе дома или на улице за окном. Все равно всюду, как мнилось ему, была непролазная, мутная, неистребимая уже грязь, из которой ему не выбраться, не вернуться в цветущий сад.
Он жил один в маленькой комнате большой квартиры. Соседей не любил, и они его не любили. Одна лишь Дунечка могла сглаживать отношения с ними.
Дом, где он жил, стоял над Киевской железной дорогой. Перед домом была шоссейная дорога. За дорогой посадки. Это даже деревьями нельзя было назвать, а только посадками. Там ребята гоняли футбольный мяч. Там распивали вино и водку пьяные мужики. Там всегда было много мусора. А за этим мусором была железная дорога.
Однажды он решил все-таки заняться собой и купил в спортивном отделе универмага дешевый футбольный мяч. Побрился, помылся, вышел с ним на земляную площадку, где играли ребята и пьянствовали мужики, и почувствовал себя полным идиотом. Хотел побегать с мячом, но задохнулся, закашлялся... Приметил мальчонку посимпатичнее, положил мяч на землю, ударил по нему ногой... «Держи!» — крикнул мальчику. Тот принял пас, а Темляков махнул рукой и крикнул: «Дарю тебе! Играй, милый, играй!» А сам чуть не плача от тоски, которая вдруг напомнила ему о безысходности жизни, пошел домой, даже не посмотрев на лицо мальчика, которому достался новый мяч.
С этого дня он стал дряхлеть, стареть и все время думать о том, что он старый и дряхлый, никуда уже не годный, никому не нужный человек. Он словно бы дожил до инстинкта смерти, отказавшись от инстинкта жизни. Он как бы запретил себе думать о земной жизни и с увлечением принялся жить в ином мире, который показался ему куда интересней реального...
Но об этом что ж теперь говорить! Тело Темлякова сожгли, пепел, как он наказывал сыну, закопали в изножье могилы его милой Дунечки и стали потихоньку забывать о нем, думая, что он прожил очень долгую, а стало быть, и хорошую, счастливую жизнь. Всякому так бы! Жак тут возразишь? Тут ничего и не скажешь...
Но ведь едва дотянулся, добрел до наших дней, ему бы пожить с надеждой, отряхнуться от старых печалей... А он возьми да и уйди...
Что ж уж теперь. Теперь поздно печалиться, минувшего не вернешь...