— Во как! А верная…
Люда уже не в силах была терпеть комаров, которые звенящим облаком окружали ее. Она втянула голову в плечи, закрылась просторной телогрейкой и больше не видела ни уток, ни Пухарева. Только слышала выстрелы и свист утиных крыльев.
«Боже мой! — думала она. — Когда же это мученье кончится! Я просто не в силах терпеть… Совсем ведь темно. Чего он стреляет?»
Но она не решилась сказать об этом Пете и, проклиная комаров, терпеливо дожидалась его, закутавшись в телогрейку.
Пухарев убил чирка и был страшно доволен добычей. У чирка в темноте чисто светлело брюшко, и было приятно держать его в руках, ощущая упругое и плотное перо.
— А раньше я думала, что это утята, — сказала Люда, — что потом они вырастают в большую утку.
Пухарев улыбался, выгребая веслами из травы.
— Ну что? — спросил он загадочно. — Чего делать-то будем? А то, может быть, костер распалим?
— Не-ет, — сказала она, — поехали.
— А чего ты дрожишь?
— Я не дрожу.
— Замерзла?
— Нет.
Пухарев странно смотрел на нее из потемок и молчал. Весла он опустил, и лодка медленно плыла. Было совсем темно, ничего не видно: ни воды, ни камышей, ни леса. Люде показалось вдруг, что лодка неслышно и плавно несется куда-то вниз, вниз. Она никак не могла избавиться от этого ощущения, и у нее стала кружиться голова. Она улыбнулась через силу и сказала опять:
— Поехали.
А он смотрел на нее и молчал.
— Куда бы мне эту утку положить? — спросила она.
Но Пухарев не ответил. И она вдруг отчетливо представила себе тот переполненный магазин и тех женщин, которые били когда-то Петю по спине и смеялись над ним, над «чернобровым», зажавшим в черных пальцах батон белого хлеба.
Было пугающе тихо вокруг, и теперь Люде казалось, будто лодка плавно вздымается на волне и опадает, и она, преодолевая слабость, спросила:
— Как же ты поедешь в такой темноте?
Он откашлялся и сказал:
— Заночуем здесь…
— Нет, — сказала она испуганно, — нет, нет, ни в коем случае.
— А чего ты боишься? Ты не бойся.
— Ну как не стыдно!
— Ты же видишь — темно, — сказал Пухарев.
— Все-то ездят ведь?
Он долго молчал, а потом сказал глухо:
— Ладно. Иди вперед.
Люда знала, что, когда она пойдет мимо, Петя обязательно обнимет ее, и ей было страшно представить это. Но она нашла в себе силы подняться и шагнуть навстречу. Она покачнулась и ухватилась за плечо Пухарева. А тот действительно, как и думала Люда, обнял ее за талию, резко посадил на скамейку и прижал к себе.
— Пусти, — сказала Люда.
Она не сопротивлялась, не отпихивала его, но, нагнув голову, тихо и с каким-то слезным отчаянием в голосе повторила опять:
— Пусти…
— Ну что ты, глупая, — услышала она. — Что ты…
Руки его были сильные, цепкие и неласковые.
— Пусти, — сказала она. — Ты мне делаешь больно.
И эта боль стала невыносимой, потому что он слишком крепко обнял ее, надавив на ребро, и тогда Люда брезгливо и озлобленно сказала ему:
— Пусти, болван!
Она вырвалась и, запахивая телогрейку, уселась впереди.
Пухарев молча сел на корму, поднял чирка ж бросил его на пустую скамейку. В тишине было слышно, как глухо стукнулся головой маленький этот, убитый чирок о доску.
— Не думала, — сказала Люда, — что ты такой! — И заплакала.
А Пухарев злобно спросил:
— Какой?
И рванул сыромятный шнур.
Они выехали из залива на середину реки. Здесь, на стремнине Волги, вода еще отражала тлеющий закат, и небо как будто было светлее.
Люда забылась и сидела, как во сне. Мотор работал четко и монотонно, и только по мелкой и напряженной дрожи можно было понять, что они не стоят на месте, а быстро плывут, минуя мигающие бакены.
Время тянулось медленно. Люда давно успокоилась, но ей было жаль себя. И обидно было. Она, как от комаров, закрывалась с головой от ветра и лишь изредка выглядывала из своего укрытия, надеясь увидеть огни села… И наконец увидела их. Огни были далекими и радостными, и Люде казалось, что они не приближаются, а, наоборот, все дальше и дальше уходят от лодки и меркнут. Потом она поняла, что огни закатываются за холм, на котором стояло село. И вот все они погасли, и только желтое и очень смутное сияние осталось над холмом… И уже не глазами, а незнакомым каким-то чувством Люда поняла близость берегов и подумала, что чувство это оттого возникло, наверное, что звук мотора, отдаваясь в берегах, раздавался глуше теперь, чем там, на открытой воде, и еще оттого, что теплом повеяло с невидимого берега… А когда они плыли мимо черных свай разрушенного моста, звук мотора с перепадом отдавался в этих близких и видимых сваях, словно рядом шла другая такая же лодка с мотором.
Люда оглянулась на эти уплывшие в темень сваи и увидела сгорбленную фигуру Пухарева. И тогда она удивленно и с какой-то гордостью за него подумала: «Как же он видит в такой-то тьме?»
Теперь на берегу хорошо были различимы дома с горящими окнами, видны стволы деревьев около этих окон и изгороди.
«Ну, вот как хорошо, — подумала она опять. — Приехали…»
И увидела Пухарева, который напряженно тянулся вверх, стараясь разглядеть узкое русло заросшей речки. Ей стало смешно, и она вдруг подумала с благодарностью: «Вот ведь ловкий какой! А я, наверное, дура… И как мне это слово гадкое подвернулось! Ужасная дура! Он, конечно, обиделся…»
Но подумала Люда об этом случайно и без тревоги, потому что тут же подумала, как ей хочется есть и как хочется выпить чашку горячего чая. И когда она сошла на берег, то хотела сказать Пухареву просто и по-хорошему, будто ничего не случилось: «Я так проголодалась, Петушок!»
Но он первым спросил:
— Ты обиделась?
— Я уже все позабыла. Ты знаешь, как хочется есть! Просто ужас! А тебе?
— Ты не сердись на меня, — сказал он хмуро. — Ступай. Я еще долго здесь провожусь.
— Ну как же ты один? — сказала Люда. — Я подожду.
Он торопился, и ждать ей пришлось недолго… Она несла его ружье и убитого чирка, у которого уже закостенела тонкая шейка.
В клубе стеклянно играла музыка и слышны были голоса. Но и музыка и голоса звучали где-то в вышине, как будто вылетали из колокольни.
Пухарев, согнувшись, нес на плече тяжелый мотор.
— Ну что, — спросил он, — скоро уедешь?
А она удивилась:
— Да как же я уеду? Ты говорил, что карантин… Меня ведь, наверно, не пустят?
— Да нет, — сказал он устало. — Это меня ребята разыграли… Карантин, говорят… За водкой я в город собирался… Вот они и… это самое… пошутили.
…И так же, как недавно в лодке, в непроглядной этой тьме, которая здесь, возле огней, казалась еще гуще и непроницаемей, у Люды закружилась голова.
— А ты испугалась? — спросил Пухарев. — Ладно, давай-ка ружье. Неудачная была охота.
Люда, не понимая, ждала чего-то.
— Вот так, — сказал Пухарев смущенно. — Ты не провожай меня, я донесу. — И осторожно снял с ее плеча ружье и взял из руки чирка. — Устала?
— Ну как же так? — спросила она. — А ты не путаешь? Ты ж говорил, что карантин… Ты ж говорил, что это надолго, на целый месяц…
Не прощаясь, Люда словно в забытьи отделилась от Пухарева и пошла по тропке к дому. Она шла очень медленно, и чудилось ей, что земля колышется под ногами, плавно опускается и так же плавно вздымается перед ней. Было трудно идти по этой зыбкой невидимой земле. Люду шатало и подташнивало. Она часто теряла дорогу, чувствуя вдруг под ногами жесткую и спутанную траву.
И когда она чуть было не упала, потеряв в этой ослепляющей темноте равновесие, непонятная обида расслабила ее, и Люда заплакала.
Слезы эти были мучительны. Она никогда не плакала, никогда не бывала обижена так, потому что эта обида была непонятна и жестока в своей непонятности.
Люда понимала, что это, конечно, смешно и стыдно так плакать, и улыбалась сквозь слезы. Но стоило ей подумать и вспомнить лиловый луг, и коров, которые вышли на опушку, и глухой перестук кованых бубенцов в тишине, как снова немыслимая какая-то, неосознанная обида стискивала ей горло.