— Нет, — поправил его брат Гаспар, — Матфей, глава восемнадцатая, стих третий.
— Вы уверены?
— Совершенно, — подтвердил Гаспар.
— Нет, — вмешался Лучано, — Матфей, стих третий, но глава не восемнадцатая, а девятнадцатая.
— А ты бы помалкивал, Вельзевул, — сказал ему Папа. — Так на чем мы остановились? Вот и потеряли нить. Как только этот открывает рот, наши мысли начинают путаться. Ах да, Матфей, глава восемнадцатая, стих третий: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». Но вы уверены, — снова спросил он Гаспара, — что это Матфей, глава восемнадцатая, стих третий? Как-то не звучит. А может, стих второй? Есть у кого-нибудь Книга Наставлений?
— Что? — спросил брат Гаспар, стараясь не выдать своего удивления, но невольно выдавая его.
— Библия, друг мой. У вас совсем нет чувства юмора. Видите? Видите, что нам и слова нельзя сказать, чтобы нас не осуждали? Итак, у кого есть при себе Библия?
Брат Гаспар отрицательно покачал головой, и Папа посмотрел на монсиньора, который, казалось, был в ярости.
— У меня тоже нет, — сказал он, — и вообще я не вижу здесь ни одной.
— Сапожник без сапог, — сказал брат Гаспар.
— Что? — переспросил Папа. — Что вы сказали?
— Это поговорка.
— Так, так, как это?.. «Сапожник…»
— Сапожник, — повторил брат Гаспар, — без сапог.
— «Сапожник, — сказал Папа, словно взвешивая каждое слово, — без сапог». Нет, это нам не нравится. Вздор. Итак, есть у кого-нибудь Библия?
Но Библии ни у кого не было.
— Сходи попроси у сестры Аделы одолжить нам свою, — обратился Папа к монсиньору.
Ванини вышел, и Папа, пользуясь случаем, сказал Гаспару:
— Слушай, ведь не будет ничего страшного, если мы перейдем на ты, правда? В конце концов, мы, можно сказать, коллеги.
— Ничего страшного, Ваше Святейшество, но очень боюсь, что мне потребуются великие усилия, чтобы обращаться на «ты» к Римскому Первосвященнику, живой основе нашей Святой Католической…
— Прошу тебя об одном личном одолжении, Гаспар, — прервал его Папа. — Оставь ты эту высокопарную манеру выражаться. Несомненно, ты недавно общался с какими-нибудь кардиналами. Этот язык заразителен, как чума, и ни к чему нас не приведет. По крайней мере, когда мы говорим наедине. Если речь идет о средствах массовой информации, энцикликах и соборах, то там, конечно, другое дело, и нам подобает изъясняться возвышенно, но, чтобы пошептаться, нам это не нужно. Скажи по-честному: он тебе нравится?
— Кто?
— Лучано.
— Лучано?
— Монсиньор Ванини. Нравится он тебе?
Гаспар пожал плечами; казалось, его уже ничто не может удивить. И, действительно, он предчувствовал, что утратил способность удивляться до конца своих дней.
— Не хочешь спросить, почему я назвал его Вельзевулом? Кому такое придет в голову? Только такому типу, как «доктор монсиньор Лучано Ванини, личный слуга Его Святейшества». Ты не видел его визитных карточек? Будет случай — попроси его показать. Как он важничает, какой напускает вид, ходит по Ватикану так, будто это его земля! Вот почему я назвал его Вельзевулом. И ты, Гаспар, ему поверил? Какой экстравагантный человек. Тебе не кажется? Слушай, а ты обратил внимание, что он подводит глаза? А зачем он это делает? Какое смятение царит в этой бедной душе! Однажды, ты только представь, он стянул у меня золотые часы, которые подарил мне «Фиат». Я, положим, в это не поверил. Стянуть часы у Папы! Где такое видано? Как это возможно? Разве я ему мало плачу? Не то чтобы он был плохой, я этого не говорил, но вот что скажу наверняка: он скорее умрет, чем пальцем пошевелит. Он думает, что если будет воровать досье или приносить мне слухи, о чем сказал тот или иной кардинал, то получит повышение, и сил не жалеет. Он для меня вроде ежедневника, работает постоянно и самоотверженно, упорно, на лаврах не почивает, потому что этот Лучано, которым наградила меня судьба, в любой момент может отвлечься на что угодно. «Сделай мне ксерокопию, Лучано», — говорю я. Проходит час, другой, и наконец через два часа является Лучано с ксерокопией. Вот попробуй узнай, что его сейчас отвлекло. Экстравагантность, какой свет не видывал, но я терплю его только потому, что есть персонаж, которого он копирует с исключительным правдоподобием.
Я уже сказал, что Гаспар утратил способность удивляться, но теперь, именно в данный момент, эта способность мигом вернулась к нему.
В дверь постучали, и вошел монсиньор Ванини, который, рассыпаясь в церемонных ужимках и жестах, возвестил:
— Библии сестры Аделы нет, равно как и самой сестры.
— Что я тебе говорил? — сказал Папа Гаспару, бегло, украдкой взглядывая на монсиньора. — Ладно, не важно. Матфей, глава восемнадцатая, а стих третий или четвертый — мы выясним. Напомни мне, Гаспар, что мы должны проверить.
— Непременно, Ваше Святейшество.
— Хорошо, сынок, — сказал Папа. — Ты мне нравишься. Давно ты уже здесь?
— В Ватикане?
— В Ватикане.
— Шестой день.
— И как самочувствие?
— Хорошо.
— Так, значит, тебе нравится Ватикан?
— Очень.
— Ты уже побывал в наших музеях?
— Была слишком длинная очередь, и я не решился. Возможно, завтра.
— Страшный хаос. Напрашиваются драконовские меры. Надо что-то делать. Не думаешь?
Брат Гаспар кивнул.
— Искусство — это всего лишь идолопоклонство, а разве его суть не в преклонении перед человеческим тщеславием? Что чувствует посетитель наших музеев? Толчки со всех сторон, боль в ногах и тривиальное любопытство, окрашенное нетерпением — поскорее вернуться в автобус или в гостиницу. А искусство? Пф-ф-ф. Так не лучше ли взять все и продать?
— Возможно, — осмелился предположить монах, — стоило бы ограничить число посетителей, чтобы благоприятствовать религиозному чувству, которое внушают нам эти творения человека (да, суета сует, Ваше Святейшество, но также и таинство, ибо сам Дух Святой порою веет среди этих чудес человеческого тщеславия).
— Что ж, будем говорить твоим языком: стоит сократить число посетителей или, наоборот, продать весь этот балаган «Майкрософту» или японцам — пусть они на свое усмотрение организуют эту мраморную кунсткамеру. Почему мы должны распоряжаться этими сокровищами? Неужели нам такое к лицу? Нет, правда, неужели к лицу? Разве мы не пропагандируем идолопоклонство? Да еще в одном из крупнейших мест паломничества культурного туризма, о котором ни слова не говорится в Евангелии. Но знаешь, что, по правде говоря, меня больше всего беспокоит? Больше, чем музеи, и даже больше, чем мои отношения с Кардинальской коллегией?
— Думаю, да, — сказал брат Гаспар.
— Ах вот как. Правда? Ну, говори.
— Смерть. Ваше Святейшество не хочет умирать.
— Точно. Откуда ты знаешь? Я не хочу умирать. Если бы я был буддистом, мне хотелось бы воскреснуть в облике дельфина, но, будучи католиком, об этом и помыслить нельзя, верно же? Так что приходится смиряться с тем, что лежит по ту сторону человеческого воображения: с жизнью вечной. Бог со всех сторон окружил нас загадками. Да, брат Гаспар, это может показаться трусостью, но ты был прав: я не хочу умирать. Все верно, жизнь каждого в отдельности немногого стоит, однако он придает ей колоссальное значение, и вот мы изо всех сил боремся, чтобы существовать достойно и основательно, жить насыщенной человеческой жизнью, взывая к чудесам и свету, которые нас окружают или, по крайней мере, кажется, что окружают. Тяжкий это труд — отвоевать собственную жизнь. Мы всего лишь люди. Как мне хотелось бы однажды сказать: «Я всего лишь человек». А тебе как живется, брат Гаспар? Любишь эту жизнь?
Гаспар кивнул.
— Жизнь так прекрасна, и какая жалость, что мы должны умирать, — продолжал Папа. — Мне хотелось бы иметь в своем распоряжении миллиард жизней, чтобы каждую провести рядом с каждым из людей, населяющих Землю. Они все такие завораживающе интересные… Быть рабом каждого из них. Любить всех, дарить всем душам свою душу, а не просто энциклики. Понимаешь, брат Гаспар?