Но из космических высот вернемся на нашу землю. В моей жизни случилось еще одно невероятное событие – я получил квартиру. Это была обычная и жутко тесная хрущевка – та самая хрущевка, которая ныне склоняется, как символ совковой убогости. Но, заселяясь в свою клетушку, я был невероятно растроган и, вспоминая все издевки над хрущевками, начал осознавать иную убогость – убогость надменных и ущербных потомков, не понимающих реальностей, в которых жили их отцы и деды. Ведь с помощью хрущевок страна уходила от другой своей беды – от бараков и коммуналок. Кстати, о коммуналках, которые ныне тоже выставляются характерным признаком совковости. Надо бы напомнить иным гнусным борзописцам, что коммуналки появились на заре советской власти, когда рабочий и служивый люд расселяли из бараков царских времен, когда за неимением необходимого количества жилья людей селили в бывшие барские многокомнатные квартиры. Для своего времени это было шагом вперед, поскольку люди сменили трущобы на комнаты (хотя бы комнаты!) в благоустроенных многоквартирных домах. А в шестидесятых стали расселять и коммуналки. Это делали очень быстрыми темпами. Стремились строить как можно больше жилья. Отсюда и внешняя однотипность, незамысловатость домов тех лет. Но выбор был таким: либо люди очень быстро получат хоть какое‑нибудь жилье, либо будут мыкаться, где попало. Но и сами хрущевки предполагались как временная мера, они ведь рассчитывались на пятьдесят‑шестьдесят лет, а, видя те семимильные шаги, которыми двигалась страна, легко можно было поверить в то, что в течение шестидесяти лет хрущевки будут заменены более совершенными и красивыми домами… Все это фактически свершалось перед моими глазами, и я словно проходил новые, самые высшие курсы истории своей страны, изучал ее заново – но теперь уже не по учебникам. Я освобождался, освобождался и освобождался от невероятно большого количества лживых стереотипов о своей стране и своем народе.
Было время, когда я подумывал начать поиски своей фронтовой медсестры. Но только подумывал. У нас ведь не было с ней тех безумных отношений, какие были показаны в фильме. Если она осталась жива, то у нее могла сложиться своя жизнь. Да и к тому же, как я объясню ей, почему не вернулся из той разведки?
Хотя, нет! Бывало, что в теплые майские дни, когда отмечавшие Великую Победу фронтовики, надев боевые ордена, встречались друг с другом, вспоминали сражения и погибших товарищей, я, сильно завидуя им, безумно завидуя их слезам от неожиданных встреч, вдруг ощущал горькую тоску по той далекой медсестре. И мне хотелось плюнуть на все, найти ее, упасть ей в ноги и просить прощения. Не любви, не дружбы, а именно прощения… И она мне снилась… в такие дни обязательно… И просыпался я посреди тех ночей от собственных рыданий. И утыкался я в подушку, вжимался в нее, давя вырывающийся вой…
Часть III. Виток судьбы
Шли годы, шли десятилетия, и, наконец, случилось то, что случилось.
В первое время мне даже не верилось, что история подходит именно к тому финалу, который был мне заранее известен. Ведь так хорошо все складывалось. Трудности, с которыми мы столкнулись в восьмидесятых, были такими ерундовыми, что стране, имевшей великую историю, было вполне по силам с ними справиться. Да, я видел пустые полки магазинов, однако поражался не им, а тому, насколько это было не так страшно, как спустя десять лет нам начнут вливать по телевизору. Даже Горбачев мне казался совсем не таким, каким он почему‑то запомнился в моей прежней жизни. Он виделся совершенно искренним борцом за то же светлое будущее, за которое билось общество. Но все это оказалось обманом.
И я обманулся второй раз в жизни. Но если первый обман был по юношескому неведению, то второй стал следствием слепой веры… Ну так устроен человек: он видит в вещах то, что желает видеть, и легко на этом попадается…
В восемьдесят восьмом мне неожиданно встретился человек, очень сильно похожий на инженера‑путешественника во времени, который в пятидесятых на собрании нашей шахты предлагал закрыть ее. Я попытался с ним поговорить. Но с тех времен я, конечно, сильно изменился, и он не узнал меня. Хотя, как мне показалось, он просто сделал вид, что не узнал. Ошибиться я не мог, слишком узнаваемо он дернул головой. Незнакомец сказал, что не понимает меня и уклонился от разговора.
Меня эта встреча погрузила в нелегкие раздумья. Если с нами поработала неведомая машина времени, то как‑то странно она поработала. Вы помните, я рассказывал, что еще во власовских казармах мне померещилось, будто в своих новых «сослуживцах» я узнал своих современников, будто, если не они сами, то свинские сущности наиболее гадких из них были заброшены туда из будущего. А после этого на моем пути попадается неведомый инженер. Словно эта машина забрасывала, забрасывала и забрасывала всякую гадость в наше прошлое, словно она преднамеренно разрушала его. Но это, конечно, все досужие фантазии, я не верю в теорию заговора, однако…
Теперь вы можете легко представить себе мое потрясение, когда однажды я вновь увидел власовский флаг. История, сделав огромную петлю, будто снова вернула меня во власовские казармы. Я ведь совершенно отвык от триколора. Я уже прочно считал своим флагом красный. И, более того, как я уже говорил, мне ошибочно думалось, что история нашего государства, свернув на неведомую светлую параллель, больше никогда к нему не вернется. И, вот, я снова обнаружил вокруг себя людей из ушедшего в историю своего грязного военного прошлого. Я вновь оказался среди власовцев.
Впрочем, теперь я понял, что они были среди нас всегда. Это такая зараза, которая живет в любом обществе и во все времена. Только не всегда эта дрянь ходит с поднятой головой. Она выползает тогда, когда у кого‑нибудь возникает в ней потребность. В сороковые годы на нашу землю пришли фашисты. Им нужны были пособники из местных прихлебателей и предателей. В девяностые эта мразь вновь понадобилась. И они выползли из своих щелей, где они прятались все советские годы, кляня и разрушая изнутри народную власть. Им, на самом деле, все равно, какой над Кремлем флаг, хоть черный, хоть со свастикой, но только не красный.
Я воспринял новое появление триколора, как какое‑то сумасшествие. Этот флаг будто преследовал меня. Появившись без спроса в моем детстве, он вторгся в мою жизнь в сороковые годы вместе с власовскими казармами, и вот он снова был навязан мне. Именно навязан… мне и всей стране. Ведь, меняя главный символ страны, население об этом не спросили. Я убежден на сто процентов, что, если бы провели в тот год референдум по флагу, большинство проголосовало бы за красный, как за несколько месяцев до этого то же большинство высказалось за сохранение Союза. Знамя великой державы было воровато снято с Кремля. Взамен мы получили торговый флаг Петра. Нам морочат головы, прикрываясь историей и громким именем царя‑реформатора. Но ирония ситуации заключается в том, что в этом флаге нет признаков державности, которую ему приписывают. Петр Первый вводил его, символизируя подъем отсталой страны до европейского уровня. Но для нас это уже пройденный этап. Возвращаясь к триколору, мы уже не поднимаемся, а, наоборот, мы символизируем наше падение – падение сверхдержавы на уровень заштатной европейской страны. Именно заштатной. Ведь переверни триколор или повесь вертикально, и он уже не российский и его легко принять за флаг другой страны. Нас нивелировали этим флагом. И не просто нивелировали. Как правильно сказал один из власовцев еще в сороковые годы, под этим флагом Российская империя не одерживала ни одной победы. В глазах европейцев триколор – символ нашей заурядности и слабости. Неслучайно он оказался удобен прежде всего для завоевателей нашей земли. А после того, как в годы войны я промаршировал под ним во власовских шеренгах, для меня лично он стал еще и символом предательства…
Знали бы вы, как тяжело, до боли в сердце тяжело мне, побывавшему в годы войны во власовских казармах, видеть, как на парадах Победы шествуют наши солдаты под этим флагом по Красной площади. Идут под ним наши молодые парнишки, а мне видятся призраки моих «сослуживцев»‑власовцев, которые идут вместе с ними в этих колоннах. Они идут и победоносно скалятся на красные стены Кремля: дошли‑таки до Москвы…