Много лет назад… говорят, три поколения до Чуя, в тополь ударила молния. Когда погас огонь, все увидели, что от дерева осталась малая часть — примерно три человеческих роста. В переплетении тронутых огнем бурых древесных волокон, во вкраплениях черных углей просматривался облик, похожий на лик человека. После долгих размышлений племя решило, что это — воплощение удобного для жизни места, где обычно зимовало племя — там, где Кача впадает в Кем, под сенью Караульной горы. Наверное, это воплощение горы и воды двух рек — решило племя, и тогда люди помогли силам из мира духов, сами до конца вырезали лицо, проглянувшее из обгорелого ствола.
С точки зрения Чуя, мужик в три человеческих роста был уродливым и неприглядным. Сенебат, видимо, думал иначе, если мазал салом, куда только мог дотянуться.
Сенебат отошел от идола, подсел к костру Чуя, и Чуй протянул ему деревянную чашку с чаем. Сенебат — значит «старик-шаман». Старик — это не указание на возраст, а указание на опыт, на ум. Все уважают, почитают стариков. А Сенебат и правда стар, он видел уже больше сорока весен. Чуй невольно любуется узким жестким лицом в глубоких прорезях морщин, темным, как кора дерева, лбом. Сенебат в кожаной куртке, с кожаным ремешком поперек лба. На ремешке, на поясе штанов побрякивают амулеты. Главный амулет — странный человечек с поджатыми ногами — словно сидит.
Сенебат усмехнулся, рукой отодвинул угощение. Сенебат не пьет чая, не ест риса и другой еды из чужих стран.
— Ночью собирались старики.
Чуй наклонил голову. Он ждал.
— Старики говорят: надо уходить. Просохнет степь, и мы уйдем на север.
— Вы каждый год уходите на север, на Килькан.
Чуй знает — каждый год отсюда кочуют на расстояние трех полных дневных переходов, живут там, где кончается степь. Когда-то отец брал его туда. Там, на севере, течет тихая речка Килькан. До речки еще степь, можно пасти отары овец, лошадей. К северу от речки уже только тайга. Чуй знает — старик говорит о другом, его слова — скрытый вопрос.
— Мы пойдем пока на Килькан… Пока. Если монголы догонят нас, то уйдем дальше. Если хочешь, ты можешь идти с нами.
— На севере нельзя жить, как здесь. Там нет степи, где лошади находят себе пищу. Что мы будем есть, если заберемся в глухую тайгу?
— Олени кормятся и в тайге. В тайге водятся дикие звери.
В молчании слышался крик детей в стойбище, между чумов и юрт, крик гусей из пронзительной синевы сверху. И Сенебат добавляет, тихо, по-доброму усмехаясь:
— Птицы туда тоже прилетают.
Чуй понимает — Сенебат согласен поселиться сам и увести свой род куда угодно, лишь бы уйти от монголов. До монголов можно было жить так, как жил всегда его род. То есть и раньше эта жизнь тоже менялась — все больше юношей уходило служить кыргызам, учило кыргызский язык, пило чай, ело рис и фрукты. А что делать, если рис вкусен, вкуснее проса и гречки, если он дешев, да к тому же хорошо хранится? Что можно поделать, если чай пить вкусно и он дает новую силу? Что может сделать племя, если только на кыргызском языке могут договориться все живущие на берегах Кема? Ведь у каждого рода свой язык, даже других кетов род Лебедя понимает плохо. А самодийцев, тохар и тюрок вообще невозможно понимать, если говорить только по-кетски.
Это понимают они оба — и Чуй, и Сенебат. Сколько поколений назад жил общий предок? Тот, от которого происходят они оба? Чуй не помнил. Разница между родственниками в том, что еще прадед Чуя стал служить князьям-каганам кыргызов, стал жить, как кыргызы, и Чуй уже сам не знает, на каком языке ему удобнее говорить — на языке родного племени или на кыргызском языке. А Сенебат… Сенебат родился частью племени и умрет тоже частью племени. При кыргызах можно жить вот так — частью племени; жить так, как жили предки. Такая жизнь будет все затихать, умирать… И умный человек легко заметит это умирание, но мало почувствует его на себе, потому что умирает племенная жизнь медленно-медленно. Умирает сама, без насилия.
Если скоро везде будут монголы, уже никому нельзя будет жить, как привыкли. Только в большом городе Орду-Балык все равно будет продолжаться обычная жизнь — люди будут растить сады, строить дома, служить офицерами и чиновниками. А как будет жить под монголами племя? Скорее всего, никак; под монголами племя исчезнет. Потому Чуй при нашествии монголов начинает думать — как можно жить под монголами? Думает он про самого себя и потому находит много ответов — как можно под монголами прожить. А Сенебат думает про племя и сразу же понимает, что жить под монголами нельзя.
— Сенебат… Там, на севере, наш род будет жить не так, как здесь. Если кеты будут охотиться на зверей и птиц, ловить рыбу и не будут разводить скот и сеять зерно… Они ведь изменятся, Сенебат…
— Изменятся.
— Во-от… Неизвестно, где они изменятся больше, Сенебат, здесь или там. И под монголами можно пахать землю и разводить стада овец.
— И на севере будет так, как установлено. Там не будет так, чтобы мальчик говорил, как старик. И чтобы старик должен был уговаривать мальчика.
Сенебат опять усмехается — по-доброму, но непреклонно. Чуй понимает: Сенебат хотел бы, чтобы Чуй сейчас выслушал его и не спорил бы, ничего не говорил — даже в подтверждение слов старшего. Зачем поддакивать старикам? Они и так знают истину в последней инстанции. Они сообщат эту истину молодым, а дело молодых выслушать их и исполнить.
Сенебата оскорбляет даже то, что Альдо и Чуй привели караван, дали роду еду весной. Два мальчишки с их рисом, чаем и мукой становятся важнее стариков, а торговля оказывается важнее разведения скота или охоты. Сенебату это неприятно. Не будь каравана, несколько человек умерли бы? Да, это тоже плохо, но ведь они и раньше умирали… Весной всегда умирали от голода, и кто такие эти двое щенков, чтобы изменять жизнь людей и становиться главнее стариков?!
— Если хочешь, ты можешь уйти на север с нами, — еще раз повторил Сенебат.
Чуй понимает, что и это для него почти оскорбление — предлагать что-то молодому, уговаривать его. Он хочет иначе: чтобы молодому не приходило в голову, что можно жить не вместе с племенем. Или чтобы старик мог сказать — и молодой тут же сделал так, как он сказал. Если Чуй уйдет с ними на север, так и будет. Впервые Чуй подумал такими словами: «с ними». Раньше все кеты были «мы» — и разноплеменные жители Орду-Балыка, и свое племя.
Сенебат встал, пошел к другим чумам, и опять слышнее заголосили перелетные птицы наверху. А Чуй допил почти холодный чай, двинулся к их с Альдо юрте. Альдо только еще встал, садился около костра. Хлопотали, кипятили воду под чай рабы Альдо — Хороля с Асу.
Асу заулыбался, увидев Чуя. Он вообще часто улыбался, потому что был молодой и веселый, очень сильный и всякую работу мог делать хорошо и быстро. Асу часто смеялся, радуясь всему, даже самой малости: хорошей погоде, ветру, красивой лошади, а уж тем более — пиву или новым сапогам.
Лицо Хороля годы рабства превратили в неподвижную, всегда одинаковую маску. За этой маской могло скрываться все, что угодно. Хороля ничего не ждал, ничего не боялся, никогда ничего не просил. Хороля старый, больше тридцати… может быть, даже и сорока лет. Вот и сейчас — снял котел с огня и чуть не упал, еле нашел подходящее место, чтобы поставить котел. Он уже неуклюжий, как старик.
Оба раба хорошо понимали по-кыргызски, но совсем не знали по-кетски; в стойбище были словно глухие и немые. Альдо только потягивался, устраивался у огня. Чуй заметил, что Сенебат не пришел поговорить с Альдо, как подошел только что к нему.
— Что, опять уговаривал? — кивнул Альдо вслед Сенебату, и нехорошая улыбка зазмеилась по его заспанной физиономии.
— А что? Я все думаю — может, и нам уйти вместе с ними? — В свои шестнадцать лет Чуй уже умел быть хитрым змием… когда надо.
Альдо выразительно пожал плечами, не стал отвечать на глупые вопросы. Альдо — из знатной семьи. Отец Альдо, Кильда, много лет был чиновником у кыргызских каганов и занимался торговлей. Тот двор, который он держал, где останавливались купцы и караваны, давно уже называли тюркским словом караван-сарай, а самого Кильду — таким же иноземным словом караван-баши.