И тут она всунула мне в рот язык, и я подумал, что сейчас взорвусь. Языки наши соприкасались, мой скользил по ее зубам. Я, наконец, понял, почему вокруг женских поцелуев поднято столько шума.
После пяти, примерно, минут более-менее непрерывных лобзаний Люси сказала, что пора остановиться и мы вернулись в зал, по отдельности, — Люси первой, я за ней, выдержав интервал, достаточный, чтобы в него вместилось несколько затяжек нервной, ликующей, дрожащей сигаретой. Собравшаяся в гольф-клубе публика уже столпилась вокруг оркестровой эстрады, до полуночи оставалось три-четыре минуты. Я пребывал в некотором ошеломлении и никак не мог отыскать глазами Люси. Мама поманила меня к себе (на самом-то деле, я теперь думаю, что выглядит она — лучше некуда, красное платье очень идет к ее новым, блестящим волосам). Когда я протиснулся к ней, она взяла меня за руку, притянула к себе и прошептала на ухо: „ Querido [11], ты занимался любовью с кузиной?“ Откуда она узнала? Каким образом женщины сразу распознают подобные вещи?
А теперь в постель, к первым радостям 1924-го — и к снам о прелестной Люси.
Удивительно, досадно, Люси не позволила мне снова поцеловать ее. Я спросил — почему, и она ответила: „Слишком много и слишком быстро“. Липинг и Скабиус написали, что испытание, ожидающее меня в весеннем триместре, уже приобрело отчетливые очертания. Скабиус пишет, что они с Липингом придумали для меня испытание „особенно трудоемкое“ и что мне следует „приготовиться к весьма интересному и напряженному триместру“.
После полудня играл с отцом в гольф, мне не хотелось, но он с непривычной настойчивостью просил, чтобы мы вышли из дому, подышали свежим воздухом. День стоял холодный, очень ветреный, на втором кругу мы оказались практически в одиночестве. Лунки заросли мхом, игра шла туго — „Зимой тут требуется особая точность“, — сказал отец, когда я промахнулся по одной из них с пятнадцати дюймов, — каждая ровная лужайка требовала особых усилий. Я беспорядочно мотался туда и сюда, отец вел игру с обычной его осмотрительностью и точностью, „на счет“, — и с легкостью выиграл: восемь лунок, шесть в остатке. Мы прошли последние шесть, разговаривая о разном — о погоде, о возможности возвращения в Уругвай, о том, в какой из колледжей Оксфорда я думаю поступить, и так далее. Когда мы уже шли вдоль восемнадцатой площадки к зданию клуба (я глядел на небольшую террасу, на которой целовался с Люси), отец вдруг остановился и тронул меня за руку.
— Логан, — сказал он, — есть нечто, о чем тебе следует знать.
Я не ответил ничего, но почему-то сразу подумал о разорении. Я просто видел, как Оксфорд тает и испаряется, точно оставленная под ослепительным солнцем ледяная скульптура. Отец же словно и не собирался продолжать разговор, просто поглаживал с многозначительным видом усы, — я понял, что он ожидает символического риторического вопроса.
И я послушно спросил:
— В чем дело, отец?
— Я не очень хорошо себя чувствую, — ответил он. — Похоже… похоже, что жить мне осталось недолго.
Я проявил себя как человек ни на что не годный. Да и что полагается говорить в подобных случаях? Промямлил нечто невнятно отрицающее: ну что ты; как это возможно; наверняка должен быть какой-то другой… но чувствовал себя потрясенным скорее тем, что никакого потрясения не испытывал: как будто отец сказал мне, что нужно нанять кого-нибудь для работы в саду. Думая об этом сейчас, я все-таки не могу по-настоящему поверить ему: столь недвусмысленное извещение о том, что предстоит нам в будущем, с настоящим моментом почему-то никак не вяжется — потенциальная реальность этого будущего представляется, в сущности, непостижимой. Ну, как если бы кто-то сказал мне с такой же трезвой рассудительностью: твои волосы выпадут еще до тридцати лет или — ты никогда не сможешь зарабатывать больше тысячи фунтов в год. Как ни пугающе звучат подобные предсказания, на тебя, выслушивающего их, они, по-настоящему, никакого воздействия не оказывают, оставаясь немыслимо гипотетическими. Вот так я себя и почувствовал, услышав слова отца о его неминуемой смерти, так чувствую и сейчас: в этом нет никакого смысла. Смысл не возник, несмотря даже на то, что отец довольно долго говорил о своем завещании, о небольшом, но тем не менее состоянии, о том, что мы с мамой будем хорошо обеспечены, все необходимые меры уже приняты. И сверх того, о том, что мне придется стать опорой матери, что я должен буду утешать ее. Я понуро кивал, но скорее из чувства долга, чем искренне. Закончив говорить, отец протянул мне руку, и я пожал ее. Ладонь его была сухой и гладкой, пожатие на удивление сильным. Мы молча вернулись в здание клуба.
Вечером, перед обедом, я поцеловал Люси на лестничной площадке, рядом с открытым для проветривания стенным шкафом. Она не противилась. Мы оба использовали языки, я обнял ее и крепко прижал к себе. Люси девушка крупная, плотная. Когда я попытался коснуться ее груди, она с легкостью оттолкнула меня, однако я видел — она раскраснелась, возбуждена, грудь ее поднимается и опускается в такт дыханию. Я сказал, что люблю ее, и она рассмеялась. Мы двоюродные, ответила она, это незаконно, мы бы совершили кровосмешение. Завтра утром она возвращается на север — как я буду жить без нее?
За обедом я смотрел через стол на отца, срезавшего с кости на своей тарелке ломти баранины, отправлявшего их в рот и с силой жевавшего — по крайней мере, с аппетитом его ничего дурного не случилось. Возможно, прогноз врачей чересчур мрачен? Отец человек серьезный, обстоятельный, сделать слишком далеко идущие выводы из их околичностей — вполне в его характере. Мама в сторону отца, казалось, и не смотрела, болтала с Люси, показывая перламутровый лак, которым выкрасила ногти. Хотя, может, она и не знает? Но если ее следует держать в неведении, отец, наверное, сказал бы, что все должно остаться между нами?
После обеда мы с Люси играли в „пятнашки“, а отец с мамой слушали граммофонные пластинки, отец курил свою ежедневную сигару. Когда мама вышла из комнаты, я последовал за ней, и спросил, все ли в порядке с отцом.
— Конечно, в порядке. Крепок, как десяток дубов. Почему ты спрашиваешь, Логан, querido?
— Мне показалось, что он немного устал, когда мы играли в гольф.
— Послушай, он ведь уже не молод. Ты у него выиграл?
— Вообще-то нет, он меня легко победил.
— Вот когда он проиграет тебе в гольф, дорогой, тогда я и начну тревожиться.
Такие вот дела, сейчас я сижу в моей кошмарной, коричневой с серебром спальне, успокоенный прославленным „гольф-тестом“, позволяющим точно определить, насколько здоров человек. На другом конце коридора лежит в своей постели Люси — интересно, думает ли она обо мне, как я о ней думаю? По-моему, я действительно люблю ее — не столько за красоту, сколько за силу характера, куда более твердого, чем мой. Возможно, потому меня к ней и тянет: я так остро чувствую свои изъяны и недостатки, и знаю, что сила Люси способна их возместить — помочь мне развиться и преуспеть, достигнуть всего того, чего, уверен, я способен достичь.
Гнусная школа — и погода не лучше. Я переговорил по отдельности со Скабиусом и Липингом — виноват, с Питером и Беном, — за чаем после уроков мы объявим друг другу о придуманных для каждого испытаниях.
Сегодня днем Хоулден-Доз призвал меня после истории к себе и спросил, в какой из колледжей Оксфорда я собираюсь подать документы. Я ответил, что никак не сделаю выбор между Бейллиолом и Крайст-Черч, а он наградил меня одной из своих сардонических улыбок и посоветовал не связываться ни с тем, ни с другим. Но ведь Скабиус, напомнил я ему, собирается попробовать получить стипендию Бейллиол-Колледжа. А вы, разумеется, закадычнейший из его закадычных друзей, сказал Х-Д, добавив, что это не самая основательная, в тактическом плане, причина для поступления в Оксфорд. Некоторое время он молча взирал на меня, потом несколько раз ткнул в мою сторону пером, словно придя к какому-то эпохальному решению.
11
Дорогой ( исп.) — Прим. пер.