У Гитлера под ружьем миллион человек, так сказано в „Нью кроникл“. Я тем временем пишу для литературного приложения к „Таймс“ рецензию на посредственную книгу о Китсе. Сухое, жаркое лето, почти полностью посвященное тяжким трудам и приятной домашней жизни. Соски Фрейи приобрели оттенок шоколада „Борнвилл“. Мы оклеили вторую спальню канареечно-желтыми обоями: для „малыша“, как мы его называем — его или ее. Из суеверия мы стараемся пола не упоминать: говорим, что нам все равно, однако я, после Лайонела, очень хочу, чтобы родилась девочка. Фрейя, по-моему, хочет мальчика.
А я провел еще один странный, утомительный день с Лайонелом. Он капризничает и ноет — „красная потница“, сказала няня. Ну и я раздел его догола, чтобы он поиграл в номере, — к вящему ужасу няни. „Мне придется сообщить об этом леди Летиции, мистер Маунтстюарт“. „На здоровье“, — ответил я. Лотти я не видел со времени развода — занятно, насколько быстро твоя прежняя жизнь, или жизнь, которую ты покинул, отделяется от тебя. Теперь Лайонел — единственное, что нас связывает. Время от времени я смачивал фланельку холодной водой, выжимал и прикладывал к самой приметной сыпи на его бедрах или засовывал под мышки, и на минуту-другую он успокаивался и вроде бы даже посматривал на меня с благодарностью. „Спасибо, папа, — говорил он. — Так мне лучше“. Рождение нашего малыша близится и одновременно во мне нарастает чувство вины. Возвращаясь поездом в Лондон, я плакал, — что со мной случается редко, — впрочем, никто не способен так быстро заставить меня прослезиться, как Лайонел. Что еще я могу для него сделать? И во что обратится все это, когда появится „малыш“? У Гитлера миллион человек под ружьем, согласно „Нью кроникл“ — вижу, впрочем, что это я уже записал.
Если честно, я более чем понимаю облегчение, которое люди испытывают в связи с Мюнхеном [105]. Наш ребенок может появиться на свет теперь уже в любой день, и хотя — в политическом, интеллектуальном смысле — я порицаю нашу трусливую уступку и отчаянно жалею чехов, я говорю себе, что уж конечно лучше жить в мире, чем воевать из-за незначительной, спорной части далекой маленькой страны. Вспомните, в Испании я видел войну вблизи, со всей ее абсурдностью и жестоким хаосом, и потому знаю, что война должна быть абсолютным, последним, конечным средством. А жестокая правда состоит в том, что Судетский вопрос никогда не был причиной, достаточной для того, чтобы страны Европы вцепились друг дружке в глотку. Так что же, выходит ты тоже принадлежишь к нынешним миротворцам? Нет: я вижу, какую угрозу представляют эти безумцы, но знаю также, что хочу, как и весь остальной мир, спокойно прожить свою жизнь. Гитлер войны не желает — ему нужна военная добыча, потому-то он так изворотлив и, похоже, движется от одного успеха к другому. Военная добыча без войны. Возможно, Чемберлен понял это, и пошел на последнюю уступку, разумно выторговав за нее мир. Прогуливаясь по Баттерси, я едва ли не осязаемо ощущаю, насколько легче стало у людей на душе, — из пабов доносится смех, женщины болтают на углах улиц, почтальон посвистывает, обходя свой участок. Эти клише о чем-то да говорят: мы подошли к самому краю и нас оттянули от него назад. Окопы засыпаны, противогазы вернулись на правительственные склады. Я уверен, мой немецкий аналог — тридцати с лишним лет писатель с женой, ожидающей ребенка, — не может испытывать чувства, отличные от моих, не может желать, чтобы у него на глазах бомбили его города, чтобы война опустошала его континент. Разве это лишено здравого смысла? Но тут я напоминаю себе: а много ли здравого смысла ты видел в Испании?
Звонит Тервилл и чуть ли не плачет, говоря о позоре и предательстве, о том, что Чемберлен и Даладье [премьер-министр Франции] отдали слишком многое, что Гитлер еще потребует большего. Прав ли он? Я сижу в моем домике, внезапная летняя гроза бушует снаружи, и молюсь, чтобы он ошибся.
Этим вечером по радио выступал Оливер Ли, предрекший смерть и разрушение, если мы не остановим Гитлера немедленно. Но мы же его остановили, разве не так? Слушая Ли, я поймал себя на том, что думаю о Лэнд, и как это само собой случается с человеком, представляю себе другую жизнь, которую мог бы вести, согласись она выйти за меня. Пустые, бессмысленные грезы. Я бы тогда так и не встретил Фрейю. Возможно, Лэнд оказала мне самую большую, какую только могла оказать, услугу.
Прогуливался нынче вечером, куря сигарету, по нашему садику. На прошлой неделе я посадил на самой дальней от дома клумбе клен. Саженец с меня ростом и может, по моим сведениям, вымахать в высоту до сорока футов. То есть, лет через тридцать, я, если еще буду жив, смогу прийти сюда и увидеть это дерево в его зрелом возрасте. Однако мысль об этом угнетает меня: через тридцать лет мне будет за шестьдесят, а я понимаю, что число подобных проекций на будущее, которые столь бездумно делает человек, начинает уже сокращаться. Допустим, я сказал бы: лет через сорок. Уже перебор. Через пятьдесят? К тому времени я, скорее всего, помру. Шестьдесят? Мертв и закопан, это уж точно. Слава Богу, я хоть не дуб посадил. Не в этом ли и состоит хорошее определение перелома лет? Он наступает в тот миг, когда ты понимаешь — вполне рационально, без особых эмоций, — что не в таком уж и далеком будущем мир останется без тебя: деревья, которые ты посадил, так и будут расти, но ты их уже не увидишь.
У нас девочка. Родилась сегодня в 8 утра. Мне позвонили из больницы, и я сразу помчал туда. Фрейя измучена, подглазья темные. Мне вынесли малышку, я подержал ее на руках, маленькую всю красную злючку, — тонкие ручонки молотят по воздуху, пока она вопит, надрывая легкие. Мы назовем ее Стеллой — наша собственная звезда. Добро пожаловать в мир, Стелла Маунтстюарт.
1939
Скорбное письмо от Тесс Скабиус — адресовано мне, с пометкой „Лично и конфиденциально“. Она рассказывает в нем историю бесконечных измен Питера, пишет об ужасном неблагополучии, которое те создают в семье. Просит меня о помощи: „Выходя за него, я не подозревала, что он способен на это, да и ты бы, я знаю, никогда не подумал, что он может так себя повести. Помимо лондонских потаскушек он завел еще женщину в Марло. Питер по-прежнему считает тебя самым близким своим другом. Он обожает и уважает тебя. Логан, я не могу просить, чтобы ты заставил Питера вновь полюбить меня так, как он любил когда-то, но умоляю тебя, кто-то должен попросить его прекратить эти постыдные похождения. Я дошла до последней черты, я знаю, в деревне каждому известно о том, что происходит. Разве не может он быть джентльменом настолько, чтобы избавить меня и детей от этого жестокого унижения?“. И так далее, и так далее. Бедная Тесс.
Позвонил Питеру, и тот пригласил меня позавтракать с ним в „Луиджиз“, отметить издание его третьего триллера, „Три дня в Марракеше“. Следует отметить, что в прошлом году он ушел из „Таймс“. Писатель он, по всем имеющимся у меня удивительным сведениям, куда более преуспевающий, нежели я. Рад сообщить, что во мне нет ни грана зависти к нему.
Позже. Мы позавтракали, все было очень мило. Он переменился, Питер, — стал более практичным, огрубел. В середине произносимой им фразы он провожает глазами пересекающую зал молодую официантку, отпускает бесконечные замечания в адрес присутствующих в ресторане женщин: „Это не ее муж“, „Приодеть, так была бы красавицей“, „От нее просто разит половой неудовлетворенностью“. Возможно, тут сказываются его постоянные адюльтеры. Хотя он признался мне, что с проститутками чувствует себя намного спокойнее: говорит, у него есть две-три постоянных. Порекомендовал эту практику мне — удовольствие без ответственности, сказал он. Я напомнил ему, что беспредельно счастлив в браке. „Так не бывает“, — ответил Питер. Реплика была словно на заказ, и я рассказал ему о письме Тесс. Это его потрясло: он вдруг замолчал, я видел, что в нем закипает гнев. „Почему ей нужно было писать именно тебе?“ — несколько раз повторил он. Я не стал его просвещать. Но по крайней мере, долг перед Тесс я исполнил. Написал ей, рассказав о том, что сделал. Те дни в Оксфорде кажутся теперь отстоящими от меня лет на сто.
105
Осенью 1938 года, когда Гитлер пригрозил вторжением в германоязычную часть Чехословакии, в Судеты, Европа вплотную приблизилась к войне. Невилл Чемберлен, премьер-министр Британии, вылетел в Мюнхен, и там, на четырехсторонней встрече (Германия, Италия, Франция, Британия), было решено, что Судеты будут уступлены Германии. Чехов на встречу не пригласили. Чемберлен триумфально вернулся из Мюнхена, привезя с собой мирный договор, подписанный Гитлером, который выразил желание, чтобы „два наших народа никогда не воевали друг с другом“.